...Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской...
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу... {233}
-- Но это все вздор! -- внезапно заключил он и внезапно же вспыхнул до корня волос, -- и это неважно... И вообразите! -- с новою силой воскликнул он, увлекаясь своею мыслью. -- Все, к чему я готовился, все, чем я запасался с неутомимым рвением, все, для чего я бросил гимназию с ее Кикеронами и Саллюстиями (у нас почему-то произносили не Цицерон, а Кикерон), с ее ранжиром и тупоумнейшим фарисейством -- все это оказалось совершенно ненужным... Все эти там физики, астрономии, все эти -- заметьте, элементарные -- понятия о боге, о правде, о свободе, все это, повторяю, оказалось самым чистосердечнейшим балластом... Впрочем, я уж говорил это... Знаете ли -- я повторяюсь... Но это вздор, и вы простите... Ну, и что же? Ну, и не будь во мне тряпичных свойств (заметьте, чисто природных), не таись во мне качеств "душевного человека", и не сопровождайся эти качества ежемесячным двенадцатирублевым бюджетом (это в море-то, -- что я говорю! -- в бездне-то народных нужд...), деревня даже не узнала бы: друг ли я ей, враг ли... И вот, смотрите теперь: первейший мой благоприятель, Архип Лукич, водворив меня посредством вожжей в "енаральство", когда-нибудь за косушкой пожалел бы обо мне, о "господине Серафиме" (о, непременно бы пожалел!), но никогда бы и не вспомнил о том запасе знания, который исчез из деревни вместе с исчезновением господина Серафима... Знаете ли, это что-то такое... такое нелепое и такое даже ужасное, что я не знаю... не знаю... Простите -- я повторяюсь... Но... и извините, пожалуйста.
Ежиков вдруг смутился и, как провинившийся школьник, опустился на стул.
Архип все время преспокойно тянул чай (боже, сколько он опорожнил чашек!), отдувался и отирал платком пот, изредка насмешливо покачивая своею огненно-рыжей головою. После того как Серафим Николаич умолк, он шумно и наскоро высосал последнюю каплю чая с блюдечка и произнес, обращаясь ко мне:
-- Насчет лунок -- это он верно. Народ глуп. Народ сказывает, что за морем лунки накопаны, одна подле другой, и на закате и на восходе... Вот в эти лунки солнце и хоронится на ночь. Знамо, брешут! {234}
-- Это верно, что брешут, -- согласился я, -- как же солнце может прятаться в лунки, коли оно наутро совсем с другой стороны выходит?
-- А уж это планида! -- развел руками Архип.
-- Что за слово такое! -- с негодованием вскрикнул Ежиков и, как ужаленный, вскочил со стула, -- ну, что это за планида, скажи, сделай милость?
-- Вона! известно что -- произволение!
На этот раз развел руками Ежиков.
-- Вы ведь что думаете, -- обратился он ко мне, -- ведь он говорит теперь: "Народ глуп", -- но знаете ли, я положительно уверен, что сам он в эти "лунки" верит и ничем вы его с них не собьете... О, ни за что не собьете!.. И это, знаете, просто ужасно... Ужасно!.. -- Он опять скорыми и частыми шажками заходил по комнате и порывисто задергал свою бородку..
Архип не сразу ответил. Он сначала встал, степенно помолился, поблагодарил "за чай, за сахар" и, уж выходя из комнаты, небрежно проронил:
-- Уж как ты там хошь, Миколаич, а земле тоже вертеться не приходится. Это уж прямо надо сказать. Это ведь, паря, не веретено!..
Впрочем, Архип не придавал, по-видимому, особого значения солнечной системе, ибо разговор о ней поддерживал вяло. Далеко не с таким интересом, как вопрос о "братьх" и "енаральстве".
-- Видите, видите! -- возмущался Серафим Николаич неуважением Архипа к авторитету "Коперников, Галилеев и Ньютонов".
По уходе Архипа и после того как Ежиков почти совершенно уже успокоился, я полюбопытствовал узнать, в чем же видит он raison ?Йtre своего проживания в деревне, если деревня эта остается совершенно чужда ему, как вместилищу "драгоценных знаний".
-- Как бы вам сказать... -- ответил он, -- как ни грустно признаться, но только роль капли, долбящей камень, дает мне мир с моею совестью... Только роль капли. О, это не романтично, знаете, и от этой капли до белой лошади красавца Лафайета и до красивых шелковых знамен очень далеко, но, видите ли, вся суть-то пока в этом... О, слова нет, это тяжело, ужасно тяжело, но это и единственный путь наш... И, знаете ли, у этого сухого и как {235} бы невыразимо прозаичного пути есть своя подкладка, которая пожалуй что и любому поэту дала бы богатую тему!.. -- Ежиков оживился и заблестел. -- Помирить народ с "детьми бича", расширить его мысль, просветить его разум и, главное, снять повязку с его глаз, научить его различать врагов от друзей своих... о, это, знаете ли, такая задача, такая... И задачу эту именно нам, интеллигенции, необходимо, неизбежно надо выполнить... И необходимо отучить народ судить о нас либо как о барах, либо -- о блаженных шутах каких-то, о каких-то немцах с русской речью -- вот что необыкновенно важно!.. И этот путь -- единственный путь наш... Это медленный путь, вы скажете? О, несомненно медленный, я знаю, и это ужасно, но все-таки неизбежно... Я погорячился недавно и наговорил о них много злых вещей... Это, видите, опять-таки нельзя иначе, это, знаете ли, плоть и кровь во мне говорит, но не разум... О, нисколько не разум!.. Когда я злюсь на них -- во мне говорит романтик, который скучает иногда без шума развеваемых по ветру знамен и без видимого разгрома враждебных бастионов... И это неважно... Пусть... пусть я не вижу следов копотливой работы... И не увижу... Разум и совесть мои говорят мне: "Да, капля долбит камень..." И я долблю... И вы замечайте прогресс: нынче меня, как колебателя основ, мужики крутят вожжами и преподносят господину становому приставу (и не подумайте -- за что-либо "важное" крутят, о нет, -- просто за "лунки"... и скручивание за "лунки"-то я именно и подразумеваю), -- а завтра уже не крутят, а зовут "блаженным", послезавтра, еще уступка -- меня величают "блаженненьким"... И придет день... О, непременно придет! -- восторженно воскликнул Серафим Николаич, -- и народ сердцем своим широким полюбит "кающегося дворянина". И полюбит не за "душевность" его -- этак-то он иногда и помещиков своих любил и от этого избави боже, -- а именно за знание и за честность... За честность полюбит, и это главное!
Ежиков замолчал и долго рассматривал своими близорукими глазами пробу чайной ложечки, но вдруг порывисто бросил эту ложечку и снова заговорил:
-- Да и куда идти нам, если не в деревню?.. Чем лечить нам нашу "больную совесть", -- ибо, что ни говори, а совесть-то у нас больная... Я не знаю, знаете ли... Уже-{236}ли гнездышки сооружать наподобие Молотова? Или в лямку к кулаку идти -- к железнодорожнику, фабриканту, крупному землевладельцу?.. И я даже недоумеваю... служить ли вы нас по акцизу пошлете или толочь воду в качестве "господина товарища прокурора"?.. Или не земцем ли, скажете, подвизаться?.. (Ежиков иронически скривил губы) ...на побегушках у его превосходительства. Да и помимо побегушек -- случалось ли вам бывать в уездных земских собраниях? Случалось? Ну, не казалось ли вам, что собрания эти подобны столпотворению вавилонскому: дворяне по-английски "чешут" (как говорит Архип), купцы -- по-китайскому, а мужики в свою очередь по-зеландски норовят... Впрочем, мужички-то большею частью знаки вопрошения изображают... Ну да, так вот видите, и земцем как-то как будто совестно... О, я не говорю... я не гоню так-таки непременно всех в деревню... я только уверяю, что нужнее-то всего мы именно в деревне, и там, только там, наше настоящее место! То есть оно, видите, ступай, пожалуй, и в земцы, но уж не ломай из себя Гамбетт микроскопических, а смирись и приникни к самой черной, к самой что ни на есть низменной земле, и тогда, пожалуй, будет благо...
-- Все это так, милейший Серафим Николаич, -- возразил я, -- и ваша подъяремная работа "капли" действительно заслуживает всяческого уважения, но вот вопрос: урядники-то?
-- Что ж урядники, -- задумчиво произнес Ежиков, -- ведь, ежели по совести-то говорить, основ-то мы не колеблем... А потому я, знаете ли, думаю: что ж урядники... -- Он замолчал и поникнул головою, но вдруг взглянул на меня и рассмеялся: -- А ко мне уж наведывался, знаете, какой-то отставной юнкер Палкин, -- сказал он, -- и даже Милля у меня проштудировал!.. Прямо так-таки во всей сбруе вломился и первым долгом за Милля... Боже, каких трудов стоило ему выговорить: "У-ти-ли-та-риа-низм"!
-- Ну и что же?
-- Заподозрил! -- смеясь, ответил Ежиков.
-- Ну, и подлежащим порядком?
-- О да: к господину становому приставу.
-- А господин становой пристав?
-- К господину начальнику уезда. {237}
-- А господин начальник уезда?
-- Оказался знающим грамоту.
-- Стало быть, "ослобонили" Милля?
-- О нет -- отобрали.
-- Как же это? -- удивился я.
-- Нашли, видите, неуместным сочинение "господина Милля" в библиотеке сельского учителя и порекомендовали "вместо неуместных господ Миллей" поревностней штудировать "Золотую грамоту" господина Ливанова.
-- Как? эту... "Золотую грамоту"?
-- Эту... "Золотую грамоту".
-- Ну, а Палкину что?
-- Ему за усердие, знаете, три рубля... впрочем, без пропечатания в "Губернских ведомостях". Но, видите, надо оправдать их, -- голое невежество, знаете... и притом ужасно изломаны они!.. О, ужасно изломаны! Впрочем, Палкин исчез-таки. Вздумал он, знаете, на престольном празднике "устав о предупреждении и пресечении" пропагандировать, ну, и само собою, во всеоружии: с шашкой и револьвером. Ну и, разумеется, сломал голову.
-- Тоже "без пропечатания"? -- засмеялся я.
-- О да, разумеется!.. И вообразите, только "отставлен"!.. Ну, что толковать об этой мерзости! Все это, знаете, и смешно и возмутительно... -- Серафим Николаич с пренебрежением махнул рукой.
Но спустя четверть часа он снова возвратился к этой теме, и на этот раз уже не со смехом, а с сокрушением.
-- Да, это чрезвычайно важно, -- сказал он, -- и знаете ли, какая великая, непростительная ошибка будет все это...
-- Что? -- спросил я, не совсем поняв Ежикова.
-- Все это... -- рассеянно ответил он. -- Я не знаю, но сколько муки и горя натворит все это... Заслонить деревню от струи, которая в сущности-то и неудержима, оградить деревню от простых, добросовестных работников, о, это великая ошибка!.. И, знаете ли, куда бросится эта стремительная "живая" струя, если загородить ей доступ в деревню, если не дать ей возможности сослужить немудрую службу в деревне, -- службу в качестве пионеров цивилизации, настоящей, неподдельной цивилизации, и во всяком случае не той, про которую говорил Потугин... О, я не знаю, но я мучительно чувствую эту {238} новую дорогу... Мрак и кровь, гибель и мука нестерпимая... Ужасно, ужасно!.. И что всего хуже -- ведь и некуда больше... По совести, некуда!.. Знаете, сказка есть такая, самая простая, мужицкая сказка... И вот в сказке-то этой едет по дороге богатырь... Едет он, видите ли, и достигает перекрестка. На перекрестке столб и надпись: "Поедешь направо -- тебе смерть, поедешь налево -- коню смерть..." А в коне-то, между прочим, и вся суть!.. Так, знаете ли, вот наподобие богатыря этого мне и поколение наше представляется...