После десерта Лебедкин и Марк Николаевич с Любой ушли в сад, мы же с Инной Юрьевной остались на балконе.
-- Ах, как меня фрапирует всегда этот... господин студент, -- произнесла она, кокетливо указывая мне место около своего патИ, -- вы знаете, я большая либералка, -- но бог мой, -- ведь это же ужасно!.. Все должно иметь границы, не правда ли?.. Но здесь нет их... И представьте себе контраст: Сергий Львович и... господин Лебедкин... Один -- приличный, изящный, благовоспитанный, и этот... misИrable!.. 3 О, порода, милый Николай Васильевич, очень, очень значит! -- и, вероятно вспомнив, что и я не блистаю породой, быстро подхватила: -- конечно, развитие, воспитание, -- это много... Но согласитесь, не все же так счастливы... (Она улыбнулась очаровательно.) И в общем я права... Вы знаете... мать его поповна и вышла за подьячего какого-то... Впрочем, сами вообразите -- какой-то Лебедкин!.. Ах, я, конечно, не допустила бы в свой дом этого оригинального молодого человека, но видите, тут особые обстоятельства... -- и наклонившись ко мне, лукаво прошептала: мамаша -- старая пассия Марка Николаевича... Ну, и вы понимаете -- я не могла... Тем более с Любой он вместе учился, вместе брали уроки... Все на наш счет, разумеется... Но надо отдать справедливость, он очень помогал ей... Знаете, принцип этот педагогический -- со-рев-нование -- так, кажется?.. Но он очень, очень меня фрапирует! {361}
Вечером, когда зажгли огни, все мы собрались в зале около рояля. Люба не была музыкантшей, но играла очень мило и с душою. Инна Юрьевна пробыла недолго в нашем обществе. Прослушав в мечтательной позе вальс из "Фауста" да полонез Шопена, она глубоко-глубоко вздохнула и удалилась. По ее словам, она и устала ужасно, и хотелось ей на сон грядущий прочитать "прелюбопытную статью" в английском "Атенее"... А музыкальный вечер продолжался и после нее. У Лебедкина оказался недурной баритон. Сначала пропел он под аккомпанемент Любы "О поле, поле", а потом, сев на ее место и довольно неуклюже обращаясь с клавиатурой, скорее проговорил каким-то трагическим речитативом, нежели пропел: "Есть на Волге утес"... Для Любы пьеса эта была новостью, и прослушала она ее с глубоким вниманием, а прослушав, только и сказала, что она помнит ее, что это было в журнале, но что она не подозревала за ней такой трагической силы... В ответ на это Лебедкин объявил, что есть пьесы, обладающие и еще большим трагизмом, и тут же пропел некоторые из этих пьес. Люба, выслушав пение, печально поникла головкой и как бы застыла в грустном раздумье, но затем, гордо выпрямивши тонкий и гибкий стан свой, подошла к роялю и смело и быстро взяла торжественный аккорд.
Вперед, без страха и сомненья!.. --
произнесла она своим нервным и странно звенящим при напряжении голоском и, ласково оборачиваясь к Лебедкину, сказала: "Не правда ли?" Лебедкин ответил ей светлой улыбкой и даже с пафосом воскликнул:
Смелей! Дадим друг другу руки... --
но как будто вспомнив что-то, внезапно сделался мрачен и замолк.
Марк Николаевич преспокойно спал в своем кресле, сладко посвистывая и похрапывая. Около полуночи ушел и я в свою комнату. А молодые люди, оставив в зале спящего Марка Николаевича и горящие свечи на рояле, ушли в сад, над которым висела белая теплая ночь.
Эта ночь не походила на вчерашнюю, но она была хороша... Небо теперь не было ясно, и деревья не давали резкой тени. Свет луны, проникая сквозь тонкие белые облака, ровным пологом покрывавшие небосклон, озарял {362} землю не фосфорическим голубым блеском, а мягким молочным сиянием. Какое-то нежное и едва уловимое трепетание теней в саду, какие-то смутные переливы света и слабое мерцание лоснящихся листьев на деревьях придавали всей окрестности вид тихий и мечтательный. Но в этой тишине и в этой мечтательности было что-то раздражающее... Веяние какой-то тоскливой и душной страстности, казалось, тонкой, неуловимой отравой носилось в теплом, резко благоухающем воздухе...
И соловей был уже не один сегодня. Из куста сирени под моими окнами, из аллей акаций, из далекой купы берез, из леса за домом -- отовсюду неслась соловьиная песня. Ночь была настоящая "соловьиная" ночь. Я слушал, обвеянный чарами этой ночи... Чуткий воздух переполнялся звуками, робкими и нежными, как будто замирающими в какой-то тоскливой истоме, как будто изнывающими от мольбы и страсти... А когда эти печальные звуки таяли и задумчиво угасали в кратких и однообразных фиоритурах, смело раздавался мелодический посвист, и трель, звонкая как серебро, ясная и чистая, точно хрусталь, далеко разбегалась над окрестностью. Я слушал, и тихая грусть обнимала мое сердце...
...Послышался разговор. Я взглянул в окно: Люба выходила из глубины сада рука об руку с Лебедкиным.
-- Милый ты мой, -- в каком-то умилении говорила она, -- так оттого-то ты хмурил свои страшные брови и бранился с maman... О, как я рада!.. Значит, ты любишь меня, значит, ты не считаешь меня барышней и пустой, пустой девчонкой?.. О мой дорогой, как я тебе благодарна... И ты только поэтому не говорил мне "ты", да?.. Скажи, скажи, мой хороший... Но ты теперь будешь со мной по-прежнему?.. Но ты ведь любишь свою Любу... Скажи же, ученый человек, филистер, бука...
-- Но как же ты так вдруг отказала этому... кабальеро?.. Сумасбродная ты головка, с чего же у вас разлад-то пошел? -- с радостным трепетом в голосе спрашивал Лебедкин.
-- О, пошел у нас разлад давно еще, дорогой мой -- месяц, два, но я все молчала, все я сомневалась, милый, все я думала, что я глупая-глупая девчонка, а он -- папа непогрешимый... Ты знаешь, я ему очень, очень верила... {363}
Лебедкин нетерпеливо пожал плечами.
-- Бедный ты мой, ты сердишься... Да, я очень верила ему... Ты его не знаешь? О, он может нравиться! Ах, не хмурься, пожалуйста... Он красив, он гораздо красивей тебя, и он очень образованный!.. Повтори, повтори, что ты сказал? "Где вам, дуракам, чай пить"... Ах ты, бука, бука! Но тут вот этот Сахалин, вот эти нигилисты, и я все, все поняла... Ты знаешь, иногда темно-темно... и вдруг зарница осветит, и вдруг все до последней былиночки станет ясно... Так вот и со мной такое приключилось... Ах, милый Федя, мне, право, нравились его идеалы... И главное, представь себе, Колупаевы исчезнут!.. Ты говоришь: "Откуда он Колупаева вытянул?" О, он любит Щедрина... Он говорит, что Щедрин великолепен... но мне, представь, мне положительно не советует читать... "Он неприличен", говорит... Но я ушла в сторону... Итак, Колупаевы исчезнут....
И они скрылись за поворотом аллеи. А когда, спустя четверть часа, снова показались под моими окнами, говорил уже Лебедкин.
-- ..."Пока солнце взойдет -- роса глаза выест", -- ты бы ему так и ответила, паршивцу... Вон в Медведице две трети в безнадежных болезнях обретаются да девять десятых с сумой странствуют... А ребятишки в дифтерите да во всяческом гное дохнут... И это еще не беда, а то беда, -- тупеют все, руки опускают, в кретинов превращаются... То беда, что население вырождается быстро и неотразимо... Ну-ка, принцип постепенности приложи-ка тут... Через десять лет и встретишь "поле, усеянное костями" да чертополох. А ведь Медведица не одна, у нас целые области подобны Медведице. Вот оно что. Это я об одной стороне их идеальчиков толкую, а другая-то и речей не стоит... О, благодетели, -- "в народ" пустились!.. О, волки в овечьей шкуре!.. О, фарисеи!.. Нет, Люба, этим лендлордикам нашим мало одного презрения -- для них нужна и ненависть... Ах вы, культурные люди!.. Ах вы носители цивилизации!..
-- Но, милый мой, что же делать, что же делать?!..
Я не разобрал ответа Лебедкина, ибо они опять скрылись в глубине сада и уж долго спустя появились у меня под окнами. {364}
-- ...Ты не знаешь, как тяжело мне иногда, как больно... -- с тоскою говорила Люба. -- Я всегда одна, всегда... Иногда дум так много, и так заноет сердце, и так мучительно хочется плакать, а пойти не к кому, сказать некому... Maman, она -- милая, но она -- ты знаешь -- отсталая она... Papa... О, дорогой мой, я иногда очень, очень плачу... Я читаю урывками... Читаю газеты... я "MisИrables" читала и, знаешь, проболела даже... О, как горько и как хорошо!.. Но помнишь, с тобой мы читали, помнишь "Мещанское счастье", "Трудное время" и еще, еще? О, я все помню... Теперь уже нет у меня таких книг... Ах, хорошее было время!.. Знаешь, милый, отчего бы вечно, вечно не в детстве?.. Помнишь, этот чудак monsieur Raoul... Как он мучил нас своими противными глаголами и как смешил своим русским языком... О, как смешил!.. А этот математик Чупков, длинный как шест и сухой, сухой... Скажи, ты не забыл извлечения кубических корней?.. -- и грустно прибавила: -- Я все забыла, все...
Голосок ее замер за деревьями. А когда снова достиг он до моего слуха, она спрашивала Лебедкина: все ли по-прежнему отрицает он Шекспира?
-- Не Шекспиру черед теперь, -- уклончиво отвечал Лебедкин, -- другие задачи наши, Люба, другие надежды и стремления...
И он горячо стал развивать перед ней эти задачи, эти надежды и стремления свои... Они опустились на ту скамью, на которой вчера еще сидел с Любой Карамышев. Теперь Люба доверчиво припала к плечу Лебедкина и слушала, -- слушала неотступно... А он в резких и сильных чертах обрисовал ей положение народа... Его малоземелье, его болезни, его голод и нищету, его экономическое рабство, которое наименовал более тяжким, нежели рабство крепостное, -- все это вставало перед девушкой наподобие исполинских духов тьмы, безнаказанно терзающих светлый гений народный. Гений же этот, по словам Лебедкина, был велик... "Богатую" народную поэзию -- песни, былины, сказки; "великолепные" бытовые формы -- общину, артель, "выть" ("выть" -- это грандиознейший задаток социалистического строя!" -- воскликнул он); "широкие" понятия о собственности и "здравые" аграрные идеалы ("которые и не снились буржуазным экономистам"); "трезвое" миросозерцание и образный {365} язык, меткие пословицы и "мудрое" обычное право, -- ничего не забыл Лебедкин, определяя величие этого гения. И, по его словам, достаточно было снять с него оковы, как он воспрянул бы и посрамил мир... И когда Люба наивно заметила, отчего же не снять эти оковы, отчего не освободить этого несчастного великана с такими "грандиозными" задатками, -- он вскочил с скамьи и, восторженно поднимая руку, произнес, что пришла, наконец, пора этого освобождения, пришло время великому народу стряхнуть с себя путы, и что на них, на интеллигенции, лежит святая задача помочь этому...