А Гермоген с явной благосклонностью пожал руку отцу Симеону, отчего тот, весь изогнувшись в подобострастной позе, как бы растаял. Остальные отцы изъявили зависть.
-- Осмелюсь донести ваше-ству, -- деловым тоном произнес один из них, -- замечаю я в наставнике нашем некоторое блуждание мыслей и неодобрительный либерализм...
-- А откуда вы, отче?
-- Из Бердеева, ваше-ство.
-- А, из учительской семинарии там... Помню, помню, имею уже в виду, но вам очень, очень благодарен! -- И Гермоген пожал ему руку... -- О, я слежу, отцы...
-- Я, ваше-ство, тоже проследил одного, -- стыдливо заявил и зарумянился еще один батюшка, подслеповатый и белокурый, как младенец, -- хитроумен он и суемудр... По пяткАм и средам употребляет от животных теплокровных... Кроме того, продерзостно рассуждает...
-- Отлично, отлично... Кто же он?
-- Фельдшер Игнатов. {391}
-- А, жаль, не мое ведомство. Но я запишу, запишу... Блюдите, отцы, -- на вас надежды отечества покоятся!
Вдруг встал и подошел к Гермогену купец-хуторянин.
-- А что ежели, Гермоген Абрамыч, такая штуковина, -- бесцеремонно произнес он, ударив своей лапой по столу, -- приходит ко мне вдруг малый, и вдруг говорит: я тебе, говорит, денег за землю не отдам, потому ты пес и больше ничего как кровопивца... -- То как это? по какой части, а? -- Я так полагаю -- он из умышляющих!
Отцы, жестоко огорченные неприличным поведением купца, тесно окружили его и, наперебой осыпая укоризнами, оттеснили туда, где он сидел доселе. Купец несколько сконфузился, хотя и не переставал произносить вполголоса:
-- Нет, каким же манером "кровопивца"?!
А Гермоген выпил еще рюмочку fine champagne и поднял глаза на двери гостиной. И как будто целый рой соблазнительнейших представлений пронесся пред стариком. Государственное выражение его физиономии вмиг заменилось каким-то сладостным напряжением. Лик его внезапно подернуло маслом, губы оттопырились, ножки согнулись и задрожали, взгляд раскис и переполнился нежностью.
Он спешно направился в гостиную. Дамы подобострастно расступились. Он остановился среди них и, в какой-то млеющей истоме растопырив руки, произнес, обращаясь ко мне:
-- "Incidit in Scyllam, qui vult vitare Charibdim... 1
и тотчас же пояснил: -- Все вы прелестны, сударыни, все прекрасны... -- На что "сударыни" жеманно улыбнулись. (Они, не исключая на этот раз и Моргунихи, стояли.)
А Гермоген кропотливой походочкой подошел к юной лесковской учительнице. Та покраснела как пион, неловко присела перед Гермогеном и почтительно поцеловала его руку. Гермоген нежно потрепал ее по щечке, игриво ущипнул двумя перстами ее подбородочек, пощекотал беленькую шейку и, наконец, расслабленно пролепетал:
-- Декольтировочку... декольтировочку, душенька... Пусти декольтировочку... Плечики, шейка, бюстик у тебя... {392} во-о-осхитительно!.. Но декольтировочка, декольтировочка!.. Знаешь, платьице этак... С разрезцем, с разрезцем...
Гермоген даже губы облизал.
А от нее перешел к Моргунихе, жадно приник к ее пальчикам и, как бы раскисший от какого-то знойного томления, как бы истязуемый какими-то беспокойными ощущениями, поместился с нею на диване. Он и хихикал, и дрожал, и таял близ нее. А она играла своими взглядами, точно японец шарами, и пронизывала ими бедного старика.
Я подсел к ним. Гермоген несколько устыдился.
-- "Nihil humanum a me alienum puto..."2 -- как бы оправдываясь, сказал он.
Но вскоре он вспомнил, что ему необходимо ехать (он отправлялся с визитом к графу NN), еще раз с каким-то засосом облизал пальчики Моргунихи, еще раз ущипнул лесковскую учительницу, снова покрасневшую как пион, смачно расцеловался с Лизаветой Петровной и, испросив у отцов общее благословение, скрылся. И хозяева и гости проводили его до самых саней.
После отъезда Гермогена с добрый час тянулось еще то взволнованное состояние нашего духа, которое причинилось нам его присутствием. Мы смаковали его речи, дивились его простоте и благородству обхождения, восторгались его "ученостью" и латынью и завидовали отцу Вассиану. Отец же Вассиан летал точно на крыльях и не чаял границ своему блаженству.
Дамы изъявляли удовольствие свое непрестанными восклицаниями. Гермогенова любезность повергла их в совершеннейший восторг. Его комплименты вспоминались ими с лукавой улыбкой, его заигрывание возбуждало умиление... А Моргуниха сразу воздвиглась на пьедестал и принимала жертвы. Ей преподносили сладкие любезности, ее посвящали в маленькие свои тайны, ей поверяли тайные помыслы свои. Еще бы! сам "его -ство" изволил целовать ее руки, сам "его -ство" изнывал перед ней и, видимо, строил ей куры.
Но Моргуниха стСит, чтобы описать ее подробно. Ее нельзя было назвать красивою, она даже была скорее {393} дурна, но от всей ее фигуры веяло чем-то таким, что неизбежно влечет к себе некоторых. Это "что-то" не было симпатичностью, которой непременно присуща какая-то теплота -- мягкая и вместе успокоивающая, -- нет... Оно влекло к себе не успокаивая, а раздражая, притягивало не отрадной, тихо и мирно нежащей теплотой, а чем-то знойным, возбуждающим и, если хотите, острым. Да, именно -- острым, в смысле едкого, смешанного с каким-то болезненным удовольствием, ощущения.
Она была довольно большого роста, скрадываемого легкой сутуловатостью. Смуглое лицо ее было очень выразительно. Крупные алые губы, широкие черные брови, глаза, подобные спелым вишням, -- все придавало этому лицу характер какой-то страстной и беззастенчивой чувственности. И когда это господствующее свойство напрягалось в ней, вам становилось страшно, вам чудилось в ней что-то хищное, присущее зверю... Черные зрачки ее глаз расширялись тогда и вспыхивали каким-то жадным и вместе зловещим огнем; бледные щеки загорались темным румянцем; полуоткрытые губы, казалось, покрывались кровью и нервно трепетали едва заметным трепетом, плечи вздрагивали, словно от озноба...
Я с ней скоро познакомился.. Говорила она порядочно; без претензий на особое развитие, но ясно и толково. Впрочем, по некоторым фразам, иногда вырывавшимся у ней, было заметно, что людей она видала много и разнообразного пошиба, речей слыхала довольно, в том число и так называемых "передовых", хоть суть этих речей ею и не затрагивалась серьезно. Скорей, она скользила по этой сути. Да и вообще в области "передовых" воззрений ограничилась только двумя-тремя скептическими, но легкомысленными фразами. Видно было, что скептицизм этот не только не продуман ею, но даже и сказался-то почти против ее воли, может быть отчасти и ради особого щегольства. Во всяком случае, когда я, придравшись к какой-то вольнодумной ее фразе, стал было приставать к ней, она отделалась шуткою, по-видимому совершенно не придавая значения ни своему вольнодумству, ни моей придирчивости. Но это легкомысленное вольнодумство казалось в ней почему-то органическим... Надо добавить, что касалось оно вопросов преимущественно нравственных и далее этого не шло. {394}
-- Что это вам вздумалось с ребятишками возиться? -- спросил я ее.
-- Да как вам сказать.. -- она на минуту задумалась, -- деться мне некуда... делать нечего...
Говорила она медленно и часто делала паузы.
-- Как же так?
-- Да так... С отцом мы в ссоре. Мать тоже как-то... -- она немного затруднилась подыскать выражение, -- чуднС ко мне относилась... Средств -- никаких... вот вам и все! А с ребятишками -- нетрудно... Ну, свобода тут... Народ простой, притязаний нет у них... -- Она лениво усмехнулась.
-- Можно бы, мне кажется, повыгодней место найти?
-- Оно конечно... и я, может быть, брошу это... Но ведь образование надо какое-нибудь... Вы знаете -- я в институте не кончила... Спасибо, этот-то случай вышел!.. Я ведь пыталась и прежде в учительницы-то... Ну, экзамен требовался... А, тут как-то так... шутя!.. Гермоген Абрамыч пристал, пристал... Вы знакомы с ним?.. Я и решилась... -- Она улыбнулась не без лукавства и затем продолжала: -- Это все комедия, конечно. Какая грамота, и на что она им... Да и Гермоген Абрамыч говорит то же самое... Но знаете, берешь деньги и как-то совестно иногда... Ну, долбишь им, задаешь там из Ливанова, из других... время и тянется себе... Ах, правда, иногда очень скучно!
-- Вы бы читали.
-- Да признаться, не люблю я читать-то: все выдумано, вздор все... бедность, несчастия, страдания какие-то -- ну, к чему это!.. И притом все мужик, мужик, мужик, -- ведь это вредно, наконец!.. Вот французские романы еще ничего, да и то что-то нет теперь интересных... А уж русские -- такая все сушь, такая тоска!.. -- И она засмеялась.
Я спросил ее, где она жила прежде, чем занималась.
-- Чем занималась-то я? -- возразила она. -- Вот уж, право, не сумею сказать... Мы в Петербурге прежде жили: папаша служил... Ну, там и замуж вышла, за чиновника в штабе... Потом он умер... Папаша вышел в отставку... Я в Петербурге пожила еще года два... Пробовала в телеграфистки, в акушерки думала... Потом в учительницы... Тут приехала сюда -- у отца домик в городе, -- подвернулся Гермоген Абрамыч и... вот! {395}
-- Невесело показалось вам от Петербурга? -- спросил я.
-- Да-а... -- протянула она, -- разумеется... Там гулянья, театры, маскарады... ну, и общество, -- папаша, когда служил, доходов получал много, и мы открыто жили... Бывало, какие люди не съезжались!.. пикники, музыка, офицеры... Буфф, Берг, Александринка... -- И она погрузилась в приятную задумчивость.
-- Ну, а здесь?
-- Ну, здесь, понятно, -- дичь. Отсталые понятия, безобразные шляпки, глупая мораль. Обедни, посты... О, вы не поверите, как вся эта чушь ошеломила меня тогда!
-- Но вы привыкли -- Гермоген Абрамыч ведь очень нравственный и очень религиозный человек...
-- О, да, он очень нравственный и очень религиозный! -- с ясным оттенком насмешливости воскликнула она и лукаво сдвинула свои густые брови.
От Моргунихи я подсел было к лесковской учительнице, но от этой уже окончательно не добился никакого толку. На все вопросы мои она отвечала с такой первобытной односложностью и при этом так немилосердно и неестественно пищала и таким загоралась ярким румянцем, что становилось совестно.