Мы достигли просеки и пошли лесом. Но не прошло и четверти часа, как лес этот миновался и по обеим сторонам дороги потянулся мелкий кустарник, среди которого, там и сям, высились одинокие дубы. Тени не было и помину. А между тем был час пополудни и жара стояла несносная. Неподвижный воздух напоен был зноем. Небо висело над нами ясное и горячее. Идти было ужасно трудно: глубокий песок однообразно шуршал под нашими ногами и безжалостно палил подошвы. В лесу стояла тишина. Птицы как будто попрятались... Листья утратили свою свежесть и недвижимо висели, поблекшие и пыльные.
У отца Юса и походка оказалась подобна речи: частая и дробная. Он долго шел молча и, беспрестанно поправляя пазуху, казалось негодовал. Я тоже молчал и посматривал вдаль, куда бесконечной чередою убегала тяжкая дорога.
-- Эка жара-то! -- вырвалось, наконец, у меня.
Отец Юс встрепенулся. Он пристально посмотрел на небо и сделал вид, как будто оно неожиданно распростерлось над нами такое знойное и яркое; затем поглядел на свои ноги, обутые в толстые башмаки, и, наконец, с осторожностью произнес:
-- Благодать господня... -- но, заметив, вероятно, что в этих словах мало утешительного, добавил: -- Вот, с божиею помощью, Кривой Обход придет: большой липняк!.. Древеса в обхват и усладительные ароматы.
-- А далеко ли?
-- Версты через две достигнем, ежели господь милосердый...
-- Как через две! Да пчельник-то когда же?
Отец Юс смутился.
-- Спаси господи и помилуй! -- воскликнул он. -- Значит обмолвился я вашему степенству: пчельник за Обходом... -- И, не дожидаясь моих возражений, затянул груст-{458}ным тенором: "Очи мои излиясте воду, яко удалился от меня утешаяй мя, возвращаяй душу мою: погибоша сынове мои, яко возможе враг..."
Я же был печален. И отец Юс заметил это. Прекратив свой горестный кант, он вздохнул и произнес:
-- Благо есть мужу, как ежели возьмет ярем в юности своей.
Я промолчал.
-- Блажен убо стократ муж тот, потому прямо надо сказать: начало греха гордыня и держай ю изрыгнет скверну...
-- Это вы насчет чего? -- спросил я.
-- А насчет того, ваше степенство, грехи повсеместно!.. -- доложил Юс и, несколько мгновений подождав ответа, продолжал: -- Повсеместный грех и прямо вроде как последние времена...
Я снова промолчал, но отец Юс, после краткой паузы, решительно приступил к разговору.
-- Я, примерно, из мещан происхожу, -- сказал он и, помедлив немного, добавил: -- из торгующих. Сеяли мы бакчу, табаком торговали, шкурки скупали... Про город Усмань слыхали? Ну вот, мы из Усмани. Там по большей части такой народ -- шибайный... Ну, и все мы, с божьей помощью, кормились. И по суете своей грешили... Грешили, ваше степенство! -- Отец Юс меланхолически улыбнулся. -- По домашности по своей наслаждались всякими напитками... Бабы в роскоши, примерно: карнолины, сетки... Вот он как, дух тьмы-то!.. Спаси и помилуй... -- И, после некоторого молчания, продолжал: -- Но только возлюбил я пустыню с юности моей. Ежели, теперь, братья по селам поедут и заведут всякий торг, я об одном потрафляю: уйти мне на бакчу и там жить. И живу, бывало, не то что как, а целое лето. Ох, и времена же были радостные! -- Отец Юс покачал головою и весь расплылся в тихом удовольствии. -- Какие времена! -- повторил он сладостным шепотом. -- Въявь господь милосердый посылал свою милость. Бывало, сымешь у мужиков пустынь какую-нибудь, выгон ли там или степь, и прямо вырубаешь для меры шест. А в шесте четыре аршина... И ты даже оченно удобно выдаешь этот самый шест за сажень. И сколь много даровой земли этим шестом получишь, даже удивительно... А мужикам это не во вред, потому {459} у них много. Или придет теперь полка: девки полют, а расчета им нет... Тогда только производим расчет, как поспеет дыня. Дыней и производим... Огурец собирать -- огурцом производим расчет. И так всякие работы. Или меды ломали. Прямо везешь с собою водку, и прямо пьют и не ведают, что творят... А тут уж не зеваешь, и ежели не возьмешь вдвое или втрое, то без всякого стеснения назовешься зевакой. Да одно ли это, мало что делывали... У баб, опять же, коноплю собирывали или же кожи и всякую рухлядь по деревням... Боже ты мой, какая простота и какой барыш!
И он впал в задумчивость, во время которой лицо его сделалось тусклым и печальным.
-- Зачем же вы ушли в монахи? -- спросил я.
-- Возлюбил еси... -- начал было он, но сердито крякнул и произнес: -- Последние времена!.. -- а затем, с какой-то горячей поспешностью и с каким-то шипением в голосе, стал выбрасывать следующие слова: -- Девки по два двугривенных!.. Выгона все пораспахали!.. Мужичишки измошенничались, обнищали!.. Бывало, кожу-то за рубль, а ноне четыре отдашь, а за нее и в городе больше четырех не дадут... А медоломное дело? Водку-то он пожрет, за товар же всячески норовит настоящую цену ободрать и пустить тебя по миру... Морозы пошли -- бакчу хоть не сади!.. Везде купец пошел, капитал! Ты с умом, а он -- с рублем... И прямо от тебя мужик бежит, как от чумы, и бежит к купцу... А мещанин -- все равно что жулик... Банки эти теперь -- домишки позаложены, бабы в шильонах, жрать нечего... Тьфу!.. -- И отец Юс умолк в негодовании.
Долго мы шли, не прерывая молчания. Солнце палило нестерпимо. Яркая желтизна дороги ослепляла глаза...
Вдруг отец Юс встрепенулся и промолвил:
-- Вот, теперь взять, сторож этот, Пахом. Пахом-то он Пахом, а уж человека такого погибельного, по прежним временам, с огнем не сыскать!
-- Чем же он погибельный? -- спросил я.
-- Пахом-то?.. -- в некотором даже удивлении отозвался Юс и, помолчав немного, с горячностью выпалил: -- Пес он, вот он кто... Он не токмо в сторожа его ежели, он в антихристы не годится... Он тетку поленом избил... Он, ежели с ним по-простоте, с костями слопает, {460} вот он какой человек! -- И Юс с негодованием отплюнулся, но спустя немного, вздохнул и сказал: -- Спаси господи и помилуй!.. -- И мы снова в молчании продолжали путь наш. Меня одолевала скука.
А отец Юс не скучал. Он часто стал отставать от меня и, отставая, пригинался к земле и хватался за грудь, как бы от боли. Сначала это приводило меня в недоумение и даже беспокоило. Но после каждой такой остановки лик отца Юса просветлялся и глаза выражали плутоватую радость; вместе с этим его скуфейка сдвигалась на затылок, движения становились развязнее... Наконец внезапный звон стеклянной посуды объяснил мне все, и я уже нимало не удивился, когда горлышко полуштофа предательски выглянуло из плохо прикрытой пазухи моего спутника.
А когда липовый лес раскинул над нами густые свои ветви и влажная тень прикоснулась к нашим пылающим лицам и обмахнула их как бы крыльями, отец Юс и совсем пустился в откровенность. Он торжественно вынул полуштоф и предложил мне выпить. Я отказался. Тогда он заподозрил меня в деликатности. Он убедительно болтал остатками водки и говорил:
-- Ваше степенство! Будьте настолько благосклонны!.. Как мы есть из мещан и чувствуем благородного человека... Вы что -- вы думаете, маловато? Э, ежели теперь Пахомка меня изобидел -- шкалика два он вытрескал, пес, непременно вытрескал... Так мы, с божьей помощью... -- Тут он с лукавством улыбнулся и, отвернув полы ряски, вытащил из кармана штанов другой, совершенно еще непочатый, полуштоф. -- Отец Юс понимает свое дело! -- сказал он и снова спрятал посудину.
А пчельника все не было. Правда, идти теперь было прохладно, но какая-то непонятная истома и в прохладе этой томительно стесняла грудь. Дятел задумчиво гремел по деревьям... Несколько раз в вышине разносился резкий голос синицы. Где-то иволга протянула грустную свою песню... И вдруг лес переполнился каким-то смутным шепотом. В лицо пахнул ветер. Листья затрепетали... Я взглянул на небо: тучи, синие и мрачные, толпились над нами. Солнце еще не угасло: оно по-прежнему пронизывало лесную чащу мягкими зеленоватыми полосами и круглыми пятнами играло на узорчатых листьях папо-{461}ротника, но лучи его уже не жгли, а только сверкали ослепительным блеском... А спустя немного тучи бросили тени, и лес переполнился таинственным сумраком. И снова стала тишина. Листья поникли в каком-то бессилии. Папоротник распростирал свои лапы в недвижимой дремоте... Только синица резко тревожила тишину и в каком-то беспокойном задоре мелькала над деревьями. Было душно.
А мой спутник окончательно развеселился. Неукоснительно докончив полуштоф, он совершенно утратил всякое смиренство и если походил на кого, то уж никак не на инока. Благочестивые словеса свои он забросил. Скуфейку молодецки заломил за бекрень...
-- Ваше степенство! -- кричал он. -- Ежели мы теперь в иноческом житье находимся, мы прямо понимаем это как попущение... Там сборка, там скородьба, работники... Вот-те и осталось шиш с маслом!.. А тут шильоны... Нет, брат... -- и вдруг, переменяя тему: -- Но только у нас есть благочести-ивые иноки!.. Есть у нас теперь отец Панкрат: ты приди к нему и пощупай. Прямо как пощупал -- цепь! А в цепи два пуда... Ей-богу!.. С походом два пуда будет... Сам вешал... И прямо вроде ремня она на нем... Тяжеленная цепь!.. А мы что? Мы -- грешные, слабые... Мы не токмо что, а прямо надо говорить -- подлецы... -- Отец Юс сокрушенно смахнул грязным рукавом грязные слезы и, легонько вздохнув, произнес вполголоса: -- Эх, жизнь, жизнь...
Вдруг лес как бы встрепенулся и закачал вершинами. Тревожный гул прошел по деревьям... Я невольно остановился: сердце сжалось и как будто перестало биться... А тучи нависли низко и внушительно. Казалось, кто-то смотрел сквозь них на землю и его пристальный взгляд переполнен был мрачным гневом. Лес хмурился. Внизу еще стояла тишина, и папоротник по-прежнему еще не шевелился, но зато тьма у подножия деревьев сгущалась все более и более, и невольная робость одолевала человека при взгляде на чащу. Вершины же равномерно склонялись, переплетаясь ветвями, и производили шум, подобный шуму взволнованного моря. И когда я смотрел на них, с вышины веяло на меня суровостью и грозою, и как-то невольно хотелось приникнуть к земле и просить у ней тихой и ласковой заступы, {462}
Под обаянием непогоды примолк было и отец Юс. Впрочем, ненадолго.