Вдруг где-то вблизи вырвался болезненный вопль и тотчас же замер... Я прислушался с беспокойством; уши мои горели, и нервы ужасно напряглись; но тишина стояла мертвая, и только лягушки да соловьи нарушали ее. Но мне не спалось. Я оделся и вышел из дома. В людской, где помещались плотники, горел огонь. Я подошел туда. У окна сидел Егорыч и шелушил семечки.
-- Где Сазон Психеич? -- спросил я.
-- А в саду он.
Я удивился.
-- Что же он там делает теперь?
-- Поди, соловьев слушает. Оченно он любит эту тварь.
Мне хотелось проверить некоторые мои догадки насчет вопля. Но Егорыч не сразу ответил; он притворился непонимающим. Когда же я напомнил ему сцену за обедом, он произнес:
-- Постегали маленько... Без этого нельзя. Петров, он хороший работник, а не постегай его, он зазнается. Только мы келейно это... промеж себя, -- добавил он после краткого молчания. -- Мы не любим срамиться, ежели... Мы этого не уважаем.
Ночь была так хороша, что я решил пройти в сад. Теплота стояла изумительная. Даже там, где сад сбегал к самому пруду и сиреневая аллейка вилась над берегом, воздух был сух и тепел. В ясном небе были рассыпаны звезды. Мирно и мечтательно посматривали они с вышины, сгорая в тихом и ярком сиянии. В неподвижном пруде тоже горели звезды.
Сиреневая аллейка привела меня под сень высоких берез. Сквозь густые ветви этих берез звезды казались еще {505} ярче и чистое небо еще выше. Кругом разносился и дразнил тонкий запах трав. Иногда среди берез слышался какой-то шепот, и внезапно била в лицо струя воздуха, свежего и таинственного... В перспективе странным блеском синел пруд, и зеленый камыш стоял сторожко и боязливо. Было темно, но темнота казалась какою-то бледной. В ней ясно ломались резкими очертаниями опушка сада и бугры на той стороне пруда, но, вместе с тем, ближние деревья переплетались загадочными узлами и стволы берез отливали металлическим отливом.
У подножия одной березы я заметил что-то темное. В то время, когда я подходил, это темное испустило вздох. Я узнал Крокодила. Я его окликнул.
-- Мы-с, -- вполголоса отозвался он. В его тоне звучала неприятность.
Я сел около него. Несколько минут продолжалось молчание. Вдруг над самым нашим ухом зазвенел соловей. Крокодил притаил дыхание. Я не видел его лица, но глаза его блестели тихим и привлекательным блеском. Он как-то странно поводил головою и весь ежился, как будто охваченный морозом. "Эк, эк его!.." -- иногда шептал он в забористых местах соловьиной песни и замирал в неодолимом внимании. "Вон оно!.. Вон куда метнул!" -- произносил он другой раз, словно расплываясь в каком-то сладком и восторженном волнении. Наконец соловей смолк. Крокодил вздохнул и загремел своим платком. "Приятная тварь!" -- кратко отозвался он и погрузился в задумчивость. Листья берез невнятно лепетали над нами.
Наутро Крокодил явился в сопровождении Егорыча и еще одного плотника старичка. Все они забрались в кабинет и начали упорно торговаться с Петром Петровичем. Дело шло о большом амбаре с закромами и широким коридором. Впрочем, Крокодил и тут не изменил своего характера: он больше сопел и лениво осматривался по сторонам. Зато вряд ли возможно было относиться к торгу с большей добросовестностью, чем относились к нему товарищи Крокодила. Каждый венец, каждая дощечка, каждый гвоздь, вбитый в тесину, -- все становилось ими на счет и преподносилось на усмотрение Батеева. Наконец сговорились за шестьсот рублей.
-- Как, Сазон Психеич? -- почтительно спросили Крокодила. {506}
-- Ладно, -- произнес он и добавил заученным тоном: -- Задаточку бы.
Петр Петрович повел его в контору. Когда они вышли, я спросил плотников:
-- Неужели шестьдесят рублей Сазону Психеичу?
-- Шестьдесят, -- деловым тоном ответили оба.
-- Но за что же?.. -- воскликнул я.
-- Как за что!.. -- горячо возразил Егорыч. -- Тоже хлопоты.
-- Хлопоты... -- как эхо повторил старичок и легонько кашлянул, в кулак; а когда, спустя немного, Егорыч вышел за какой-то надобностью, он быстро повернулся ко мне и вполголоса произнес:
-- И-и-и, дерет! Без всякой возможности дерет!
-- Да вы бы без него обошлись?
-- Невозможно, -- решительно сказал старик, -- никак нам без него невозможно. Мы без него, без Психеича-то, прямо переполосуемся. Народ упрямый, гордый народ-то!
В это время вошел Егорыч, и старик замолчал, смущенно зашевелив бледными и пересмягшими своими губами.
Осенью мне случилось быть в Козлове. Козлов -- город торговый, но, между нами будь сказано, очень скучный. Прошлявшись целый день по трактирам и истребив с купцами неимоверное количество чая, я, наконец, страшно затосковал. На улицах было грязно; над домами плавали сумрачные тучи; купеческие жены выглядывали в окна и отчаянно зевали; торговый люд бродил кислый и расстроенный. Я вспомнил о Крокодиле и направился к нему. Дом у него действительно был большой, и двор отличался обширностью. На дворе громадными ярусами возвышались доски и тес. Из длинного флигеля, похожего на казарму, выглядывали синие рубашки плотников. (Я и забыл сказать, что было воскресенье.)
Едва только вошел я в переднюю, темную комнату, насыщенную запахом свежей краски, как красивые звуки встретили меня: в соседней комнате играли на фортепиано. Изображался знаменитый вальс из "Роберта", но с какими-то странными паузами и необычайной экспрессией. Я вошел в эту комнату. Светлая и большая, она, {507} видимо, играла роль зала. Темно-красные драпри странно выделялись среди ее белых стен и стульев, обитых зеленой клеенкой. В простенках висели дешевые немецкие олеографии. В углу, спиною ко мне, сидел за фортепиано Крокодил и усердно крутил ручку механического тапера. Он тяжело дышал, и пот крупными каплями выступал на его высоко подбритом затылке.
-- Сазон Психеич!.. -- воскликнул я.
Он оглянулся и встал со вздохом. Лицо его было измучено.
-- Занятная штука!.. -- сказал он, тыкая мне свою руку, и отер пот, катившийся с него градом.
Я посидел у него; выпил два стакана чаю с каким-то вареньем, склизким и кислым; послушал его вздохи и непрерывное сопение... Узнал, что у Батеева он амбар кончил, но плотников в последнее время кормил уже своею говядиной.
-- Что так? -- спросил я.
-- Барыня-те больно ядовита, -- ответил он, и на миг в его тупых глазах как будто проскользнуло лукавство.
Наконец я ушел. В небе по-прежнему плавали тучи. Каменные стены домов выглядывали тускло и уныло. Среди узких улиц томительно двигались редкие прохожие. Мелкий и холодный дождь накрапывал. Отверстия дождевых труб мрачно зияли... Внезапное желание отъезда овладело мной. "Извозчик!" -- крикнул я, но голос мой разнесся странным звуком и бессильно замер. Тогда я взглянул вдаль. Вдали висели лохматые тучи, и угрюмой сеткой спускался дождь. {508}
XX. ADDIO 1
6 марта. Сумрачно и тепло.
Сегодня всю ночь в логу ревела вода, и всю ночь не мог заснуть я. Грудь ноет, в ушах непрестанный звон, нервы раздражены и натянуты подобно струнам... Ах, эта весна!
И вообразите, у меня поселилась тетка. Она старая-престарая, нос у ней длинный и большой, походка мелкая и колеблющаяся... Но у ней большое горе, и она вечно вздыхает. Какое горе? -- Я не признаю это горем: у ней есть сын, очень молодой человек, и этот молодой человек на далеком севере. Мало ли молодых людей на далеком севере!.. А между тем она мне надрывает душу своими стенаниями и тем рассеянным и тяжелым взглядом своим, который не сводит по целым часам с его писем, с его фотографии, с его наивных игрушек, уцелевших от мирного детства.
И вот собрались мы, старый да больной, и зарылись в глубину безмолвствующей степи и, каждый в одиночку, томительно одолеваем век свой. Скучно и больно.
Впрочем, пройдет март, и располземся мы, и печальная степь уже не будет расстилать перед нами необъятные свои дали. Я поеду к голубому морю; буду видеть голубое море, буду слушать гармоничный лепет тихо вздымающихся волн, буду вдыхать воздух, напоенный южным солнцем и тонким запахом олеандров, и целительный воздух оживит меня... А когда я уеду, тетка снова подымет свое имущество (старое пианино с пожелтевшей {509} клавиатурой), и переселится в Воронеж, и снова наклеит на оборванную дверь своей квартирки узкий билетик:
УРОКИ МУЗЫКИ, 50 КОП. В ЧАС.
Г-ЖА КАПИТОЛИНА КАВЕРИНА.
Правда, ей хотелось бы вместо этих уроков улепетнуть на сельское кладбище, вкруг которого так беспечально шумят ракиты и веселые птицы поют звонкие свои песни, и залечь там в глубокой могиле... Но ей необходимо жить. Безжалостен суровый север, и ее милый мальчик захиреет без материнских полтинников, аккуратно высылаемых по глухому почтовому тракту.
Но зачем я еду в Ментону? Ах, это такая длинная и такая скучная история...
9 марта. Солнце. Тает. Ветер с юга.
Утром Семен вошел ко мне и ясно улыбнулся.
-- Жаворонки прилетели! -- сказал он и протянул некоторое подобие птицы, испеченной из теста. Я отведал: было вкусно и несколько приторно. Тетка отломила кусочек. Поглядела на него долго и пристально и заплакала.
-- Тихий мой... Любил он этот обычай... Сам, бывало, на стреху кидает жаворонка и радуется... -- произнесла она сквозь слезы, и сдерживала эти слезы, и умиленно улыбалась.
Это хорошо: прежде она не могла плакать. Я не стал утешать ее. Я одел шубу и вышел из дома.
На дворе было приятно. Солнце высоко стояло в синем небе и блистало ослепительно. Снег синел, медлительно разрушаясь. Желтая травка сквозила на проталинах. По косогорам тихо звенели ручьи. Куры хлопотливо разрывали кучи теплого навоза и весело кудахтали. Петухи будили тишину победоносным своим криком. У застрехи суетились и чирикали воробьи. С пруда гулко и отчетливо разносились удары валька.
Я уселся на бревно, с незапамятных времен поверженное у конюшни, и лениво отдался тихим и задумчивым грезам. Солнце сильно пригревало. Было тепло. Мягкие лучи ласково скользили по мне. Слабое дыхание южного ветра нежно прикасалось к лицу. Я сидел, и смотрел кругом, и слушал. {510}
По стене конюшни, защищенной коноплею, бродили светлые пятна, и сероватая поверхность бревна казалась бархатною. Это бревно с утра до заката нагревалось солнцем. Снег около него уже растаял, и земля обнажилась. Рыхлая и жирная, она как-то весело выделялась своей чернотою и пахла тонким запахом. Следы моих ног отпечатлелись на ней явственным углублением. За растаявшей круговиной синел сугроб. Еще недавно горделиво возвышался он строгим и холодным очертанием своей конусообразной вершины, едва не достигавшей до застрехи, теперь же явно поник и беспомощно опадал все ниже и ниже. Шероховатая ледяная кора образовалась у его подножия, и тоненькие ручейки сочились по ней, медлительно извиваясь к тропинке, ведущей в ложбину. С застрех, тихо и однообразно, падали капли. Иные из них прихотливо сверкали, держась на конце ледяных сосулек, нависших с крыши подобно сталактитам. Иные ударялись звонко и правильно. Падение других походило на шепот. Иногда, сталактиты ломались, и проносился звон, как от разбитого стекла. Тогда воробьи испуганной стаей отлетали от застрехи и оглашали воздух беспокойным чириканьем, а близ проходящий петух поднимал ногу и с важным недоумением осматривался по сторонам. Разбитый же сталактит таял, и млел на солнце, и исходил слезами... За углом конюшни мерно и мечтательно булькал ручей. Пробегая мимо тоненькой ледяной пленки, кое-где застывшей у его края, он мелодично звенел мелким и серебристым звоном, и мне чудились струнные звуки, таинственно колеблющие чуткий воздух...