Именно индивидуализм, именно собственное «я», как единственное мерило всех ценностей, которому остается служить, и становится, естественно, символом веры лермонтовского героя. У Печорина нет полной внутренней убежденности, что индивидуалистический символ веры и есть истина; он подозревает о существовании иного, «высокого назначения» человека и допускает, что он просто «не угадал» этого назначения. Но реальностью, единственной реальностью, пока не «угадано» другое, остается для него именно этот принцип – «смотреть на страдания и радости других только в отношении к себе». И он повторяет вновь и вновь это «правило» как свое кредо, он развивает на его основе целую теорию счастья как «насыщенной гордости», - по всему видно, что «правило» это кажется ему логически неопровержимым и единственно реальным.
Таковы показанные Лермонтовым истоки печоринского индивидуализма. И они-то и раскрывают нам основную проблему романа, основной его смысл.
Лермонтов пытается проверить плодотворность индивидуализма, истинность его «верую» реальной практикой живой жизни. Он судит индивидуализм его собственным реальным опытом. Он заставляет его обнажать перед нами все свои мечты и реальные обретения, природу своих радостей и своих страданий, - в этом живом потоке переплетающихся движений он стремится найти ответ на все тот же вопрос о реальной основе гуманистического мировоззрения.
Дает ли Лермонтов ответ на этот вопрос?
Да, дает. Дает беспощадно точным, проникающим до самых сокровенных, подспудных глубин сердца многогранным и полным художественным исследованием движений человеческой души, проходящей опыт индивидуалистического освоения жизни.
На протяжении всего романа Печорин неустанно демонстрирует верность своему принципу – смотреть «на страдания и радости других только в отношении к себе», как на «пищу», поддерживающую его душевные силы. Вторжение «в мирный круг честных контрабандистов», вырванная из родной семьи и брошенная Бэла, упорное преследование княжны Мери, ее обманутая любовь, смерть Грушницкого, холодное пари с Вуличем, где ставкой жизнь человека, - действительно словно «топор в руках судьбы», словно «орудие казни»! И действительно, всегда «без сожаления», всегда и все лишь «для себя, для собственного удовольствия...».
И что же? Каковы же результаты?
«Из жизненной бури я вынес только несколько идей – и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головою...»
Ну, а как с декларированным «первым удовольствием» - «подчинять своей воле все, что меня окружает»? Насколько подтверждено то уверение, что «возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха» - «первый признак и величайшее торжество власти», что «быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права», - «самая... сладкая пища нашей гордости» и что счастье и есть не что иное, как «насыщенная гордость»? Что ж, Печорин и вправду не устает «подчинять своей воле все окружающее», служить «причиной страданий и радостей» других, «не имея на то никакого положительного права», и, следовательно, недостатка ощущения «насыщенной гордости» у него нет. Но где же второй член тождества – «счастье»? Увы, вместо счастья – утомление и скука. Попытки обмануть себя разнообразием «пищи», насыщающей гордость, не дают результата, - оказывается, что к жужжанию чеченского путь можно привыкнуть почти так же, как к писку комаров, а невежество и простосердечие дикарки так же надоедают, как и кокетство знатной барыни... И даже в лучшем из забвений – истинной и глубокой женской любви – настоящего забвения все же опять-таки нет: ведь и ее дары, поглощаемые как пища для поддержания душевных сил, в сущности, уже не дары, а заранее взвешенное удовольствие. И потому, при известном опыте, в них не остается даже и новизны: «Она недовольна собой; она себе обвиняет в холодности... О, это первое, главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть – вот что скучно!»
Каждый шаг Печорина – словно издевательская насмешка судьбы, словно камень, протянутый алчущему хлеба. Каждый шаг его с неумолимой последовательностью доказывает, что полнота жизни, свобода самовыявления невозможны без полноты жизни чувства, а полнота чувства невозможна там, где прервана межчеловеческая связь, где общение человека с окружающим миром идет лишь в одном направлении: к тебе, но не от тебя. Нет, счастье – это не насыщенная гордость, быть причиною страданий или радости другого – иллюзорное удовольствие, если ты не имеешь на это никакого «положительного права». А право свое на это ты можешь ощутить только тогда, когда заплатил за него равной монетой, когда обращенные к тебе ненависть, любовь, нежность, восхищение достаются тебе не как случайный и незаконный, полученный не по адресу дар судьбы, а завоеванный и обоснованный твоей собственной любовью, нежностью, ненавистью, мужеством и преданностью. Иначе, когда в дарах этих нет твоей собственной крови, отзвука твоих собственных чувств, возвращения тебе затрат твоего собственного сердца, нет и удовлетворения. Человек – это по самой своей природе «общественное существо» - не приспособлен для самоизоляции, для замкнутого существования в себе самом. Радости и страдания других и в самом деле нужны ему как пища, но они становятся действительной пищей его жизни лишь тогда, когда они рождены как ответный и равный отклик, когда отношения его с другими людьми строятся именно на основе добра, благородства стремлений, справедливости, равенства, невозможности быть счастливым, не давая счастья другому. И как решительно подтверждает это, вопреки выкладкам рассудка Печорина, уже и сам опыт немногочисленных радостей его души!
Нет, душа его вовсе «не испорчена светом» - это напрасное обвинение. Она-то как раз, поскольку она живет, и не может заглушить в себе действительных своих потребностей. Она помнит, что именно былой «пыл благородных стремлений» - лучший цвет жизни. Вопреки всем уверениям Печорина, что он лишь для собственного удовольствия добивается любви молоденькой княжны Мери, душа его страстно жаждет истинной влюбленности, и Печорин с удивлением ловит себе на том, что ждет встречи с Мери: «Наконец они приехали, Я сидел у окна, когда услышал стук их кареты: У меня сердце вздрогнуло... Что же это такое? Неужто я влюблен?.. Я так глупо создан, что этого можно от меня ожидать». Он уверяет себя, что постоянная привязанность – всего лишь «жалкая привычка сердца». Но он вынужден признаться, что его, пожалуй, удовлетворила бы эта «жалкая привычка». Он смеется над своей «глупой» природой, но с трепетом вслушивается в невольные, манящие какой-то неясной надеждой движения своего сердца.