А сосед, вон этот мужичок, что с рыжей бородой, уж немолод - ему под сорок годов. Тоже не без думы сидит. И ничего-то, ни словечка единого не говорят они друг с другом: оба полны своими особыми думами, у каждого теперь обостренно, учащенно пульсирует собственная, связанная со всеми и ото всех особенная жизнь... Не до разговоров - тут речь не к месту. Он сидит, рыжебородый мужичок, будто смерз и остыл в недвижной позе: руки скрестил по животу, вобрал под себя охолоделые ноги, немигающим полуночным взором приковался к костру - и думает. Завтра он так же, быть может, без движения, останется лежать на снежной равнине, среди других, как он, отработанных в трупы, чернеющих и багровеющих на чистом рыхлом снежном ковре... Только в одном, в единственном месте - около виска, снег пробуравит черною дыркой алая кровь... больше не будет кругом никаких следов.
Эти вот худенькие веснушчатые руки уж не будут сложены на животе - они будут разметаны, как в бреду, по сторонам, и будет похоже, словно мужичка распяли и невидными гвоздями приколотили к снежному лону... Оловянный взор будет так же неподвижен, как теперь: мертвый, остывший взор похолоделого трупа.
Федор живо себе представил эти мертвые картины, оставшиеся в памяти от прошлой войны, когда подбирал и лечил раненых солдат...
- Кто идет? - окликнул часовой.
- Свой, товарищ...
- Пропуск?..
- Затвор...
Часовой с руки на руку перекинул грузную винтовку, пожал от холода плечами и зашагал, пропал во тьму.
Федор вернулся в халупу - там неистовый метался храп и свист. Прицелился в первую скважину меж спящими телами, изловчился, протиснулся, изогнулся, лег... Лег - и уснул.
Было еще совсем темно, когда поседлали коней и из Таловки зарысили на Порт-Артур. (Кстати, отчего это назвали Порт-Артуром это маленькое, ныне дотла сожженное селенье?) Пробирала дрожь; у всех недоспанная нервная дикая зевота. Перед рассветом в степи холодно и строго: сквозь шинель и сквозь рубаху впиваются тонкие ледяные шилья.
Ехали - не разговаривали. Только под самым Порт-Артуром, когда сверкнули в сумрачном небе первые разрывы шрапнели, обернулся Чапаев к Федору:
- Началось...
- Да...
И снова смолкли и ни слова не говорили до самого поселка. Пришпорили коней, поскакали быстрее. Сердце сплющивалось и замирало тем необъяснимым, особенным волненьем, которое овладевает всегда при сближенье с местом боя и независимо от того, труслив ты и робок или смел и отважен: с п о к о й н ы х нет, это одна рыцарская болтовня, будто есть с о в е р ш е н н о с п о к о й н ы е в б о ю, п о д о г н е м, - этаких пней в роду человеческом не имеется. Можно привыкнуть к а з а т ь с я спокойным, можно держаться с достоинством, можно с д е р ж и в а т ь с е б я и н е п о д д а в а т ь с я быстро воздействию внешних обстоятельств, - это вопрос иной. Но спокойных в бою и за минуты перед боем нет, не бывает и не может быть.
И Чапаев, закаленный боец, и Федор, новичок, - оба полны были теперь этим удивительным состоянием. Не страх это и не ужас смерти, это высочайшее напряжение всех духовных струн, крайнее обострение мыслей и торопливость - невероятная, непонятная торопливость. Куда надо торопиться, так вот особенно спешить - этого не сознаешь и не понимаешь, но все порывистые движенья, все твои слова, обрывочные и краткие, быстрые чуткие взгляды, - все говорит о том, что весь ты в эти мгновенья - стихийная торопливость. Федор хотел что-то спросить Чапаева, хотел узнать его мысли, его состояние, но увидел серьезное, почти сердитое выражение чапаевского лица - и промолчал. Подъехали к Порт-Артуру; здесь стояли обозы, на пепелище сожженного поселка сидели кучками обозники-крестьяне, наливали из котелков горячий чай и вкусно так, сытно, аппетитно завтракали. Чапаев соскочил с коня, забрался на уцелевшую высокую стену, сложенную из кизяка, и в бинокль смотрел в ту сторону, где рвалась шрапнель. Сумерки уже расползлись, было совсем светло. Здесь пробыли несколько минут, и снова на коней, - поскакали дальше. Навстречу крестьянская подвода, в ней что-то лежит, укрытое старенькой, истрепанной сермягой.
- Што везешь, товарищ?
- А вот солдатика поранило...
Федор взглянул в повозку и рассмотрел под сермягой контуры человеческого тела, повернул лошадь, поехал рядом. Чапаев продолжал ехать дальше.
- Тяжелый?
- Тяжелый, батюшка... И голову ему, и ноги...
- Перевязан ли?
- Завязали, как же, весь укрыт.
В это время раненый застонал, медленно высунул из-под серого покрывала обинтованную окровавленную голову, открыл глаза и посмотрел на Федора мутным, тяжелым взором, словно говорил:
"Да, браток... Полчаса назад и я был здоров, как ты... Теперь вот - смотри... Сделал свое дело и ухожу... Изувечен... уж пусть другие - очередь за ними... А я честно шел и... до конца шел. Сам видишь: везут..."
Обрывки этих мыслей проскочили у Федора в голове. И было невыносимо тяжело оттого, что это п е р в ы й ... Будут другие - ну так что ж? На тех спокойнее будет смотреть - на то и бой. Но этот п е р в ы й - о, как тяжела ты, первая, свежая утрата!
И так же быстро, как эти мысли, промчались другие - не мысли, а картинки, недавние, вчерашние, там в Казачьей Таловке, у костра... Быть может, он тоже, как тот, вчера только, да и не вчера, сегодня ночью, сосредоточенно пропекал где-нибудь у костра полугнилую картошку, напарывал ее на штык и вытаскивал, проверяя горячую, раскаленную... губами?
Федор поскакал догонять Чапаева, но тот, видимо, взял стороной. Они встретились только в цепи.
И впереди, к фронту, и с позиции тянулись повозки: со снарядами, с патронами, пустые - за ранеными, другие, навстречу им, только с одним неизменным и страшным грузом: с окровавленными человеческими телами.
- Далеко наши? - спросил Федор.
- А недалече, вот тут, верст за пяток будет...
Справа, за рекой Узенем, стоят киргизские аулы, - казаков отсюда выбили огнем. Видно через реку, как бродят там взад и вперед дозорные - два красноармейца. Они засматривают в лощинки, проверяют за грудами камня и кизяка, не завалился ли где раненый товарищ... Все ближе, звучней гудит батарея, ближе, отчетливей рвутся снаряды... Вот уж и цепи чернеют вдали. Какие же пять тут верст? - почитай, и двух-то не было. Долга, видно, показалась мужичку дорога под артиллерийским огнем!
Подъехал Федор ко второй цепи и тут увидел Чапаева. С ним шел командир полка, они о чем-то серьезно, спокойно говорили:
- Посылал - не воротился, - отвечал на ранний вопрос комполка.
- А еще послать! - рубанул Чапаев.
- И еще посылал - одинаково...
- Опять послать! - настаивал Чапаев.
Командир полка на минутку замолчал. У Чапаева гневом загоралось сердце. Тронулись веки, хищно блеснули в ресницах глаза, насторожились, как зверь в чаще.
- Оттуда были? - резко спросил Чапаев.
- И оттуда нет.
- Давно?
- Больше часу.
Чапаев крепко схлопнул брови, но ничего не сказал и дальше разговор вести не стал. Федор понял: речь шла о связи. С одним полком связь была отличная, с другим - нет ничего. Потом уж только выяснилось, что бойцы усомнились в своем командире - он бывший царский офицер. Они решили вдруг, что офицер ведет их под расстрел. И не пошли, надолго задержались, все галдели да выясняли, пробузили самое горячее время.
Федор шел рядом с Чапаевым, лошадей вели на поводу. Тут же, неслышный, очутился Попов, невдалеке - Теткин Илья, рядом с Теткиным - Чеков. Когда они тут появились, Федор не знал: за суматохой, когда из Таловки выехал с Чапаевым вдвоем, он не приметил, остались ли хлопцы в халупе, ускакали ли раньше они, в ночи, после песен.
До первой цепи было с полверсты. Решили ехать туда. Но вдруг сорвался резкий ветер, нежданный, внезапный, как это часто бывает в степи, полетели хлопья рыхлого, раскисшего снега, густо залепляли лицо, не давали идти вперед. Наступленье остановили. Но пурга крутила недолго - через полчаса цепи снова были в движенье. Клычков с Чапаевым разъехались по флангам, - теперь они были уж в первой цепи. Показался справа хутор Овчинников.
- Здесь, полагаю, засели казаки, - сказал Чапаев, указывая за реку. - Надо быть, драка будет у хутора...
На этот раз Чапаев ошибся: гонимые казаки и не вздумали цепляться в хуторишке, они постреляли только для острастки и дали теку, не оказав сопротивленья.
Подходили к Сломихинской. До станицы оставалось полторы-две версты. Здесь гладкая широкая равнина, сюда из станицы бить особо удобно и легко. А казаки молчат... Почему они молчат? Это зловещее молчанье страшнее всякой стрельбы. Не идет ли там хитрое приготовление, не готовится ли западня? Схватывались лишь на том берегу Узеня, а здесь - здесь тихо.
Федор ехал впереди цепи, покуривал и бравировал своим молодечеством: вот, мол, я храбрец какой, смотрите: еду верхом перед цепью и не боюсь, что снимет казацкая пуля...
Это выхлестывало в нем ребячье бахвальство, но в те минуты и оно, может, было необходимо. Во-первых, подымался авторитет комиссара, а потом и цепь этот задор одобряла бесспорно: когда едет конный перед цепью, она чувствует себя весело и бодро, - об этом знает любой боец, ходивший в цепи. Но возможна эта лихость, конечно, только перед боем; когда открылся огонь и начались перебежки - тут долго не нагарцуешь.