Два часа спустя Петька Исаев докладывал Чапаеву, что собрались на площади и ждут его красноармейцы. Тут же пришел командир одного из полков, - вместе направились к площади. Командир дорогой пояснял Чапаю настроенье бойцов.
Чапаева Федор слушал впервые. От таких ораторов-демагогов он давно уж отвык. В рабочей аудитории Чапаев был бы вовсе негоден и слаб, над его приемами там, пожалуй, немало бы посмеялись. Но здесь - здесь иное. Даже наоборот: речь его имела здесь огромный успех! Начал он без всяких вступлений и объяснений с того вопроса, ради которого созвал бойцов, - с вопроса о грабежах. Но дальше он зацепил попутно и огромную массу ненужнейших мелочей, все зацепил, что случайно пришло на память, что можно было хоть каким-нибудь концом "пришить к делу". В речи у Чапая не было даже и признаков стройности, единства, проникновения какой-либо одной общей мыслью: он говорил что придется. И все же, при всех бесконечных слабостях и недостатках - от речи его впечатление было огромное. Да не только впечатление, не только что-то легкое и мимолетное - нет: налицо была острая, бесспорная, глубоко проникшая сила действия. Его речь густо насыщена была искренностью, энергией, чистотой и какой-то наивной, почти детской правдивостью. Вы слушали и чувствовали, что эта бессвязная и случайная в деталях своих речь - не пустая болтовня, не позирование. Это - страстная, откровенная исповедь благородного человека, это - клич бойца, оскорбленного и протестующего, это - яркий и убеждающий призыв, а если хотите, и приказание: во имя правды он мог и умел не только звать, но и приказывать!
"Я, - говорит, - приказываю вам больше никогда не грабить. Грабят только подлецы. Поняли?!"
И на это приказание отозвались оглушительные и приветственные, и благодарственные, от глубин сердца радостные крики многотысячной толпы. Был неописуемый восторг. Красноармейцы клялись, веруя в слова, честно клялись своему вождю, что никогда не допустят грабежей, а виновных будут сами расстреливать на месте.
Увы, они не знали, что это н е в о з м о ж н о сделать, что с к о р н е м вырвать это на в о й н е нельзя, но клялись они убежденно, и нет сомненья, что с о к р а т и л и грабежи до последней фронтовой возможности.
Помнятся обрывки чапаевской речи.
- Товарищи! - крыл он площадь металлическим звоном. - Я не потерплю того, што происходит! Я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый э т о й вот расстреляю подлеца, - и он энергически в воздухе потряс правой рукой. - А я попадусь - стреляй в меня, не жалей Чапаева. Я вам командир, но командир я только в строю. На воле я вам товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь. Надо - так разбуди. Я навсегда с тобой, я поговорю, скажу, што надо... Обедаю - садись со мной обедать, чай пью - и чай пить садись. Вот какой я командир!
Федору стало неловко от беззастенчивого ребячьего бахвальства, а Чапаев, минутку подождав, крыл невозмутимо:
- Я к этой жизни привык, товарищи. "Академиев" я не проходил, я их не закончил, а все-таки вот сформировал четырнадцать полков и во всех них был командиром. И там везде у меня был порядок, там грабежу не было, да не было и того, чтобы из церкви вытаскивали рясу поповскую... Што ты - поп? Оденешь, што ли, сукин сын? На што украл?
Чапаев грозно обернулся в одну, в другую сторону, даже перегнулся назад, глянул пронзающе и быстро, словно хотел узнать среди многотысячной серой массы того злодея, о котором теперь говорил.
- Поп, известное дело, врет, - отвесил Чапаев крепкую мысль. - Он и живет обманом, а то какой же поп, коль обману нет? Не трожь, говорит, скоромного, а сам будет гуся в масле жрать, только кости потрескивают. Чужого, говорит, не тронь, а сам ворует, - этим попы и опостылели нам... Это верно, а все-таки веру чужую не трожь, она не мешает тебе. Верно ли говорю, товарищи?
Место было выигрышное. Чапаев это знал и потому именно в э т о м месте поставил свой хитрый вопрос. Красноармейцы-крестьяне, раскаленные чапаевской речью, словно давая исход задушившему долгому молчанию, прорвались буйными криками. Только этого и ждал Чапаев. Симпатии слушателей были теперь всецело на его стороне: дальше речь как ни построй - успех обеспечен.
- Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое... Раз окончится война - куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров - сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу - и одежу разделим поровну... Верно ли говорю?!
- Верно... верно... верно... - рокотом катилось в ответ.
Вспыхивают кругом оживленные лица, рыщут пламенеющие восторгом глаза... Красноармейцы летучими обрывками слов, кивками, смешками, веселым глазом выражают друг другу острое сочувствие, согласие, довольство... Чапаев держал в руках коллективную душу огромной массы и заставлял ее мыслить и чувствовать так, как мыслил и чувствовал сам.
- Не тащи!.. - выкрикнул он, резко поддав левой рукой. На минутку встал, не находил нужного слова. - Не тащи, говорю, а собери в кучу и отдай своему командиру, все отдай, што у буржуя взял... Командир продаст, а деньги положит в полковую кассу... Ранят тебя - вот получи из этой кассы сотню рублей... Убили тебя - раз тебе на всю семью по сотне! Што, каково? Верно говорю али нет?
Тут уж случилось нечто непредставимое - восторг перешел в бешенство, крики перешли в исступленный, восторженный вой...
- Все штобы было отдано, - заканчивал Чапаев, когда волненье улеглось, - до последней нитки отдать, што взято. Там разберем, кому отдать, у кого што оставить, вам же на помощь. Поняли? Чапаев шутить не любит: пока будут слушать - и я товарищ, а нет дисциплины - на меня не обижайся!
Он закончил речь свою под отчаянные рукоплескания, под долго несмолкавшее "ура".
На ящик, с которого только сошел Чапаев, влетел красноармеец, мигом распахнул шинель, задрал гимнастерку и быстрым движеньем расстегнул стягивавший штаны массивный серебряный казацкий пояс.
- Вот он, товарищи, - кричал парень, потрясая поясом над головой, - семь месяцев ношу... в бою достался... сам убил, сам с убитого снял... А отдаю. Не надо... на што он мне? Пущай на помощь идет на общую. Да здравствует наш геройский командир товарищ Чапаев!
Толпа задрожала в приветственных восторгах.
Федор видел, какое глубокое впечатление произвела чапаевская речь, он радовался этому эффекту, но только все тревожился вот относительно "сотни коров" да одежи, которую будут делить "пополам"; потом и с комиссиями этими полковыми тоже не все было ладно.
- Товарищ Чапаев, - обратился он, - мне охота теперь же ознакомиться с красноармейцами, да и рассказать бы я им хотел вкратце насчет нашей общей обстановки в стране, только скажите-ка им сами, что будет, мол, говорить комиссар, товарищ Клычков...
Чапаев - тут же на ящик, предупредил, и Федор стал рассказывать про борьбу на других фронтах - с Колчаком, Деникиным, со всеми вожаками белых армий. Коснулся коротко международной обстановки, остановился в двух словах на экономической жизни государства. В разных местах, как бы попутно и в виде иллюстраций, он привел чапаевские примеры, остановился на них и, не отвергая прямо, дал такие к ним "объяснения", что от предложений остался только легкий душок...
Федор подходил к разрушению чапаевских положений крайне осторожно и все время подпускал выражения вроде того, что "хорошую и верную мысль товарища Чапаева о нашем о б щ е м имуществе враги наши истолковали бы, конечно, так, будто мы берем, тащим и делим кому и что и как вздумается... Но не так думаем мы с товарищем Чапаевым, да и вы, конечно, думаете не так", - и Федор подкапывал и сваливал с ног ту "дележку", которую, пожалуй, и предлагал Чапаев. Во всяком случае, так можно было развить и понять его знаменитый пример: "...сотню отобранных коров мы разделим сотне крестьян - каждому по корове..." Без разъяснений таких положений оставить было невозможно.
Пребывание, правда, очень краткое, в группе анархистов, крестьянское прошлое Чапаева и удалая его натура, невыдержанная, беспланная, недисциплинированная, - все это настраивало его на анархический лад, толкало к партизанским делам.
Да, великое дело - слово: ни грабежей, ни бесчинств, ни насилий в станице больше не было.
Как только окончился митинг, Федор разыскал Ежикова и хотел с ним посоветоваться - сегодня ли создать ревком в станице, или отложить до утра. Но Ежиков промычал нечто непонятное и от прямого ответа уклонился. Федор решил действовать один: оповестил жителей, чтобы собрались теперь же к помещению станичного управления, пригласил с собой троих политических работников, наметил вопросы, решился сам попытать счастья в новом деле, - ревкомов в полосе военных действий ему создавать еще не приходилось. Станичников собралось немало - помещение не смогло вместить пришедших. Когда Ежиков узнал, что ревком все-таки будет и без него создан, он явился сам. Федор этого маневра сразу не понял, догадался он только потом: Ежикову очень, очень хотелось собрать побольше материала о бездеятельности Федора, о его непригодности, слабости и т. д., чтобы того отозвали, а его, Ежикова, оставили комиссаром группы. Он и ревком хотел создать самостоятельно, а Федора поставить перед совершившимся фактом. Да не успел.
Собравшиеся держались неуверенно, как вообще это бывает в подобных случаях. И чему тут удивляться? Вчера были казаки, вчера собирали их здесь же и выбирали свою власть... Сегодня красные пришли, ревком назначают, а завтра, может быть, опять вернутся казаки, - что тогда? Не будут ли сняты головы у станичников, посаженных править станицей?