Первые ощутительные удары он получил на путях к Самаре; здесь вырвана была у него инициатива, здесь были частью расколочены его дивизии и корпуса, здесь положено было начало деморализации среди его войск. Ни офицерские батальоны, ни дрессировка солдат, ни техника - ничто после первых полученных ударов не могло приостановить стихийного отката его войск до Уфы, за Уфу, в Сибирь до окончательной гибели. В боях под Белебеем участвовали полки Каппелевского корпуса - цвет и надежда белой армии; они были биты красными войсками, как и другие белые полки. Красная волна катилась неудержимо, встречаемая торжественно измученным и разоренным населением.
Железнодорожные станции и полустанки похожи были на бутылки с муравьями: все ползут, спешат, сталкивают один другого, срываются, подымаются и снова спешат, спешат, спешат... Приходили поезда - с них соскакивали как сумасшедшие целые толпы красноармейцев, мчались в разные стороны, гурьбой сбивались у маленьких кирпичных сараюшек, выстраивали очереди, звенели чайниками, торопились, бранились, негодовали, топтались на месте, ожидая кипятку; другая половина ударялась врассыпную по станции и окрестному поселку, закупала спички, папиросы, воблу - что попадало под руку, выпивала у торговок молоко, закупала хлебища, хлебы, хлебцы и хлебишки... Никогда не убывающей и отчаянно протестующей толпой хороводились у коменданта, проклинали порядки и непорядки на чем свет стоит, костили трижды несчастного коменданта, просили невыполнимого, клялись несуществующим, ожидали несбыточного: то требовали немедленно "бригаду", машиниста ли, паровоз ли новый, теплушки другие или обменять теплушки на классные... Когда в комендантской сообщали, что "нет, нельзя, не будет" - к буре протестов и оскорблений присоединялись угрозы, клялись отомстить самолично или наслать какого-нибудь своего грозу-командира.
Вдруг звонок.
- Который?
- Третий.
И целая ватага протестантов, как оголтелая, срывается от комендантской решетки и мчится куда-то по путям, сбивая встречных, вызывая то изумление, то проклятия и угрозы.
Три звонка... Свисток... Эшелон трогается, - и вот еще долго ему вдогонку мчатся партиями и в одиночку отставшие красноармейцы, повисая на подножках, ухватываясь за лесенки и приступки, взбираясь на крыши... Или, измучившись, махнув рукой, присядут на рельсах, усталые, и будут болтаться до нового попутного состава - может, день, а может быть, и два, кто знает, сколько? - одного состава не заметил, другой не взял, третий ушел перед носом...
В теплушках тьма: ни свечки, ни лампы, ни фонарика. На голых досках, замызганных лаптями, грязными сапогами, сальными котелками, политых щами и чаем, заплеванных, забросанных махорочными цигарками, лежат красноармейцы. Долги ночи - долго лежать во тьме, в холоде, чуть укрывшись дрянной дырявой шинелишкой, ткнув в изголовье брезентовую сумку. На станциях долго таскают взад и вперед, переставляют, передают, с кем-то соединяют, от кого-то отцепляют, немилосердно бьют буферами, до содрогания мозгов... Кричат и бранятся в темноте какие-то люди с крошечными ручными фонариками... Где-нибудь на далеких задних путях поставят "отстояться". А там сгрудились такие же составы, и в них также битком набиты красноармейцы, - выглядывают из верхних крошечных оконцев, соскакивают, выбегают, залезают, карабкаются вверх. Движение около "замороженного" эшелона всегда идет круглые сутки: одни торопятся "по делам", другие просто побегать - согреться, третьи высматривают, где плохо спрятаны шпалы, дрова, ящики - все, чем можно топить, иные "так себе" болтаются совершенно безмятежно целую ночь около станции и ищут, не будет ли каких приключений.
После многих дней пути, после долгих мытарств, изнурительных стоянок, скандалов, может быть, драк и даже перестрелки - приехали! В широко распахнутые двери теплушек живо выбрасываются вещи: накидают их высокую груду, двоих со штыками оставят сторожить, остальные - в подмогу. Там сводят по подмосткам коней, спутывают, увязывают, сгоняют табуном, окружат, сторожат - не разбежались бы. Медленно скатывают орудия, повозки с разным имуществом, автомобили - все, что имеется...
Готово! Опорожненный состав, как сирота, смотрит пустыми, теперь еще более холодными теплушками. Гвалт, перебранка, путаница, неразбериха, случайная, разрозненная команда, которую никто еще не слушает. А вот настоящая:
В поход! И начинается беганье - заботливое, торопливое, разыскиваются роты, взводы, отделения... Наконец все построено... Тронулись. И заколыхались рядами - широкими, стройными; застучали, загремели повозки, заржали, зафыркали отстоявшиеся кони, залязгало оружие, то здесь, то там срывается случайный выстрел. Первые версты - ровными рядами, первые версты - бодро и четко, со звонкими, сильными песнями, а дальше... дальше отсталых, перемученных больных посадят на повозки, перепутаются ряды, и не слышно больше песен: теперь только бы на отдых поскорее... Вот он и отдых, привал: одни через минуту будут молодецки храпеть в мертвом сне, другие, неугомонные, и теперь останутся песни петь, гармонику слушать, плясать плясовую - вприсядку, с гиканьем, "под орех"... С привала до привала, с привала до привала и - в окопы.
Начинается боевая жизнь.
Бригаду, что пришла к Бузулуку, получил Попов; Сорочинской командовал Елань, а Шмарину, несколько позже, вручили ту, из которой к белым убежал ее бесславный командир. Дивизия сосредоточилась. Сосредоточились другие дивизии, сосредоточились, нацелились армии, замер весь фронт в ожидании первых ударов.
"Быть или не быть" - вот какую цену этим первым ударам придавали многие в ту пору.
"Если не вырвем инициативу, если будем отброшены за Волгу и Колчак замкнет на юге и севере роковое кольцо (а это так возможно) - быть или не быть тогда Советской России?"
Да! все опасности эти были тогда серьезнее и ближе, чем многие думали. Вятка, Казань, Самара, Саратов уже захлестывались первыми брызгами огромной белогвардейской волны. Путь на Самару у Колчака был самый желанный, самый важный, самый серьезный: отсюда ближе всего к сердцу России. Недаром на вагонах у него значилось:
"Уфа - Москва".
Передовые разъезды уж близко показывались под Бузулуком - в последние дни потерян был и Бугуруслан. Все напряженней обстановка, все ближе враг, все опасней положение.
Кое-что у нас еще не готово, не все подвезли, не все в сборе; не хватает снарядов, неудобна весенняя распутица, - да некогда ждать, каждый день сгущает тучи, близит страшную черную грозу...
Стоит готовая к бою, налитая энергией, переполненная решимостью Красная Армия... Ощетинилась штыками полков, бригад, дивизий... Ждет сигнала... По этому сигналу - грудь на грудь - кинется на Колчака весь фронт и в роковом единоборстве будет пытать свою мощь...
28 апреля... незабываемый день, когда решалось начало серьезного дела: Красная Армия пошла в поход на Колчака.
IX. ПЕРЕД БОЯМИ
Бузулук и не думал эвакуироваться. Все поставлено было на ноги, - готовились к схватке. Партийный комитет, исполком, профессиональные союзы сомкнулись вокруг стоявшей здесь дивизии, отдавали все силы Красной Армии. Суровый лозунг "Все для фронта" осуществляли здесь настойчиво, - вероятно, таким же образом, как сотни раз осуществлялся он в других осаждавшихся центрах.
Бузулук был под ударом; неприятельские разъезды показывались всего в нескольких десятках верст от города. Сюда бежали со всех концов, а главным образом - со стороны Бугуруслана, одиночные советские и партийные работники, которых не успели захватить колчаковские разъезды, не успела выдать своя сельская белая шкура. Многие тут же вступали в армию рядовыми бойцами, потом доходили с победоносными полками до своих сел и снова брались за работу, а иные уже не оставляли полков и уходили с ними в безвестную даль - бойцами, рядовыми красноармейцами.
В атмосфере, насыщенной нервными настроениями, кровью и порохом, чувствовалось приближение целой эпохи, новой полосы, большого дня, от которого начнется новое, большое расчисление. Отдавались последние подготовительные распоряжения, все напрягалось, собиралось, устремлялось к единой цели. В городке, обычно таком скромном и сонном, засвистели трепетные мотоциклеты, проносились автомобили, по всем направлениям скакали конные, проходили четким и сильным ходом колонны бойцов.
Штаб дивизии помещался на углу двух главных улиц; в этом центре оживление не уменьшалось ни ночью, ни днем, - здесь, как в фокусе, собиралась и отражалась вся напряженная, шумная и торопливая жизнь последних дней.
Чапаев с Федором, тесные друзья и неразлучные работники, у себя на квартире бывали редко: жизнь проходила в штабе. Из Центра то и дело поступали приказы и распоряжения; с мест, от своих частей, тоже приходили разные сведения и запросы, шли бесконечные "собеседования" по телефону, по прямому проводу... Самыми долгими и самыми скандальными переговорами были, конечно, те, что кружились около всяких нехваток. Но в ту пору нехваток было столько, сколько и самих вопросов, поэтому отношения с частями (да и с Центром) обычно проходили в повышенных тонах и полны были то уверениями, то просьбами, то угрозами "дать делу совсем иной ход". Чапаеву думалось, что стоит только нажать на "разные там совнархозы" - и мигом появится в изобилии все необходимое. Увидит он или узнает про какие-нибудь два-три десятка телег, про четыре бочонка колесной мази, узнает, что где-нибудь на складе хранится аршин полтораста сукна, сколько-нибудь шапок, валенок, полушубков, - и мечет громы-молнии, домогается, чтобы все это было отдано в армию. Лозунг "Все для фронта" он понимал слишком уж буквально. И думалось Чапаеву, что этими крохами и лоскутьями можно будет накормить и приукрыть всю нашу многомиллионную армию. Об экономической разрухе и неизбежных недостатках он говорил многократно, а вот представить себе дело в его конкретной сущности, видимо, еще не мог, не умел и выводов из слов своих не сделал никаких. От претензий и легкомысленных попыток его обычно отговаривал Клычков, и, надо сказать, отговаривал без большого труда: Чапаеву всегда было достаточно привести пару серьезных доводов для того, чтобы он с ними молча согласился.