Мы кузнецы - и дух наш молод,
Куем мы счастия ключи.
Вздымайся выше, наш тяжкий молот,
В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи!!
И на черепашьем скрипучем ходу вагонном, перемежая и побеждая ржавые песни колес, - несутся над равнинами песни борьбы, победным гулом кроют пространства. Как они пели - как пели они, ткачи! Не прошли им даром и для песни подпольные годы! То-то на фронте потом, в дивизии, не знал никто другого полка, как Иваново-Вознесенский, где так бы хранили песни борьбы и так бы их пели, - с такой простотой, с беспредельной любовью, с жарким чувством. Те песни гордостью и восторгом воспламеняли полки. Ах, песня, песня, что можешь ты сделать с сердцем человека!
Чем ближе к Самаре, тем дешевле на станциях хлеб. Хлеб и все продукты. В голодном Иваново-Вознесенске, где месяцами не выдавали ни фунта, привыкли считать, что хлебная корочка - великий клад. И тут рабочие вдруг увидели, что хлеба вволю, что дело совсем не в бесхлебье, а в чем-то другом. И горько тут погоревали над общей безурядицей, над тем, что связь слаба у промышленных рабочих центров с хлебородными местами, и словно мстили теперь в хлебном обилье за годы голода - торопились наверстать несъеденные пуды. Уж, кажется, надо бы было поверить, что, продвигаясь в самарскую хлебную гущу, всего там встретят больше и все там будет дешевле. Ан нет: не верилось, - голод отучил от такого легковерья. На каком-то полустанке, где хлеб показался особенно дешев и бел, - закупили по целому пуду. Как же упустить такой редкостный случай? А через день приехали на место и увидели, что там он белей и дешевле: растерянно улыбались, шептались, смущенные, не знали, куда подевать свои сохнувшие запасы.
Лишь только приехали в Самару и остановились где-то на "пятнадцатых" путях, у беса на куличках, где только ржавые груды рельсов да скелеты ломаных вагонов, - высыпали на полотно, скучились, загалдели, заторопили командира узнать поскорее судьбу: куда, когда, на какое дело? Теперь ли тронут враз, али день-другой задержат в городе?
Все это можно было узнать только у Фрунзе. Фрунзе уж командовал 4-й армией. Он выехал из Иваново-Вознесенска несколько раньше самого отряда и теперь находился в Уральске, а здесь, в реввоенсовете, оставил записку на имя Федора. В той записке указывал, чтобы Лопарь, Клычков, Терентий Бочкин и Андреев гнали немедленно к нему в Уральск, а отряд направится им вослед. Он в теплых, сердечных словах приветствовал земляков, коротко познакомил с обстановкой, указал, какая всем большая и трудная предстоит работа. Клычков прочел записку отрядникам. Бодрые слова любимого командира слушали с восторгом. Кто-то предложил отправить ему приветственную телеграмму.
- Отправить... телеграмму отправить!
- И сказать спасибо! - крикнул кто-то.
- Не то "спасибо", - перебили голоса: - сказать, что приехали, что готовы на дело - куда какая помочь нужна! Во как!
- Правильно. Так и сказать: готовы-де на дело! И сказать, что все, как один, то есть в самом лучшем смысле!
- Айда, ребята, составляй телеграмму! Да здравствует Фрунзе, ура!
- Ура!.. Ура!.. Ура!..
Шапки, кепки, варяжские шлемы взметнулись над головами, закидались неладно в стороны, как галочья вспугнутая стая.
Федора в страстный жар кинул дружеский тон записки, - он ею потрясал смешно над головою, кричал, восторженный и наивный:
- Товарищи! Товарищи, - вот она, эта маленькая записка! Ее писал к о м а н д у ю щ и й а р м и е й , а разве не чувствуете вы, что писал ее равный совсем и во всем нам равный человек? По этой товарищеской манере, по этому простому тону разве не чувствуете вы, как у нас от рядового бойца до командарма поистине один только шаг? Даже и шага-то нет, товарищи: оба сливаются в целое. Эти оба - одно лицо: вождь и рядовой красноармеец! Вот в чем сила нашей армии, - в этом внутреннем единстве, в сплоченности, в солидарности, - в этом сила... Так за нашу армию! За наши победы!
И снова красноармейцы в неистовом восторге кидали шапки вверх, кричали "ура", выхлестывали радость, и гордость, и готовность свою, словно камушки в буйном шторме с морских глубин на морские берега.
Дальше события заскакали белыми зайцами. Отряд получил приказ быстро собраться. В штаб армии вызвали командира и наказали, чтоб был с отрядом готов к выступленью.
Назначенной четверке из реввоенсовета напомнили:
- В Уральск уезжать немедленно!
Засуетились. Заторопились. Не успели как следует проститься с отрядниками. Да и верилось, что скоро свидятся в Уральске.
От реввоенсовета оттолкнулись две тройки: в первой сидели Федор с Андреевым, в задней - Лопарь и Терентий Бочкин.
Вскинулись кони, свистнул посвист ямщицкий, взвизгнул змеиной смешью кнут степной - и в снежный метельный порох легкие тройки пропали, как птицы.
II. СТЕПЬ
Морозно поутру в степи. Возницы накругло укутаны в бараньи лохматые тулупы. Спрятали их головы кудлатые вороты от дремлющих седоков.
- Лопарь, озяб? - ссутулился к нему иззябший Бочкин.
- Гвоздит... до селезенки! - прохрипел уныло Лопарь. - Остановка-то скоро али нет?
- Кто ее знает, спросить надо приятеля-то... Эй, друг, - ткнул он в рыжую овчинную тушу. - Жилье-то скоро ли будет?
- Примерзли?
- Холодно, кум. Село-то скоро ли, спрашиваю?
- Верст семь, надо быть, а то... и двенадцать! - свеселил ездовой, не оборачивая головы.
- Так делом-то - сколько же?
- А сколько же! - веселым зубоскальем хахакал возница.
- Как ты село-то называл?
- Ивантеевка будет...
- А с Ивантеевки до Пугачева - далеко?
- Да што же там останется?
Мужик деловито и строго скосил глаза, прикоченелый палец глубоко впустил в ноздрю. Помолчал минутку. Сообщил:
- Ничего, можно сказать, не останется: к Таволожке осьнатцать да от Таволожки двадцать две, - как есть к обеду на месте!
- А сам ты как - из Николаевки? - выщупывал Бочкин.
- Из нее, откуда ж ищо-то быть?
И в тоне мужичка послышалась словно обида. Какого, дескать, черта пустое брехать: раз в Николаевке брал седоков - известно, и сам оттуда.
- Ну, отчего ж, дядя? Может, и ивантеевский ты, - возразил было Бочкин.
- Держи туже - ивантеевский...
И дядя как-то насмешливо чмокнул и без надобности заворошил торопливо вожжами.
У мужичков такая сложилась тут обычка: привезет, например, какой-нибудь Карп Едреныч из Ивантеевки в Николаевку седока, а Едрен Карпычу из Николаевки в Ивантеевку уже дан наряд везти другого. Так он не везет, не делает лишнего конца, а передает седока Карпу, и тот на усталых лошадках ползет-ползет с ним бог весть сколько времени. Тот ему потом, дяде-то Карпу, - услуга за услугу. Дядям это очень удобно, а вот седокам - могила: какой-нибудь двадцативерстный перегонишко тянут коротким шажком четыре-пять часов. И это несмотря ни на какие исключительные пункты мандата:
"Сверхсрочно... Без очередей... Экстренное назначение..."
Все эти ужасные слова трогали Карпов Едренычей очень мало, - они ухмылялись в промерзлый ус, добродушно, и медлительно сдирали сосульки с шершавой бороды, успокаивали волнливого седока:
- Прыток больно. А ты потерпи - помереть успеешь... милай!
Терентий слышал про эту обычку возницкую, вспомнил теперь и понял, отчего так сладко и хитро причмокнул дядя.
- Знаю, брат, на обмен нашего брата возите...
- А то нет! - оживился возница. - Знаю, на обмен, - все оно полегше идет...
- Ну, кому как...
- Никому никак, а всем полегше... - рассеял он Терентьевы сомненья.
- Вам-то, знаю, легче... Кто про то говорит, - согласился Бочкин. - А нам вот от этих порядков - чистая беда: на заморенных не больно прокатишь, протащимся целый день...
- Это у меня-то заморенные? - вдруг обиделся возница и круто обернул тулуп спинищей, молодецки вскинул вожжами, с гиком пустил коней, только снег завихрил, запушил в лицо. - Эй вы, черти! Фью, родимые... Ага-а-а... Недалеко уж... Нн-о... соколики!
Мужичка не узнать: словно на гонках, распалился он над снежной пустынной степью.
И когда утолил обиду, поудержал разгорячившихся лошадок, повернул голову в высоком вороту, глухо заметил:
- Вот те и мореные!
- Лихо, брат, лихо, - порадовали его седоки.
- То-то, лихо, - согласился дядя и степенно добавил: - А што устамши бывают, на то причина - езда большая: свое справляй, наряды справляй, - дьявол, и тот устанет, не то што лошадь...
- А много, знать, нарядов? - полюбопытствовал Лопарь.
- Мало ли нарядов, - живо отозвался мужик. - Тут шатается народу взад-вперед - только давай... И чего это мечутся, сатаны, диву я даюсь: толь и шмыгают, толь и шмыгают, а все лошадей! И кому задержал - тыкву дать норовит!
- Так уж и тыкву? - усомнился Лопарь.
- А то што, - аль пожалишься кому?
- Врать-то вы больно, мужики, горазды, - сказал он серьезно вознице.
- Ну, сам соври получше, - чуть обиделся дядя, трудно повертываясь на облучке.
- Черт-те знает что! - в раж входил Лопарь. - Выдумает себе вот человек какую-нибудь историю, да и верит в нее... Верит себе и верит, - что ты станешь делать?
- Да... историю... - бурчал недовольный кучерило, разобиженный тем, что так круто и недоброжелательно вдруг повернут был разговор.
- Били тебя самого-то когда? - спросил Лопарь.
- А нешто не били... Один такой вот, как ты, шашкой зубанул, сукин сын. Ладно, тулуп-то крепок, а то бы до самой кишки секанул...
- Чего он, пьян, што ли, был, дурак?
- А видно, што пьян...
- Ну, с пьяного и спрашивать нечего, - будто невзначай уронил Лопарь слова.
- Так я и не спрашиваю...
Терентию захотелось разузнать, как тут дела с Советами, - крепки ли они, успешно ли работают. Он перебил уклончивую речь возницы и стал задавать другие вопросы, но и здесь услышал ту же невязку, недоговорку, уклончивость в ответах, словно мужичок чего-то опасался.