спиритуалистам - несовершенство нашей духовной природы. Старик
просто-напросто утомился, заканчивая свою таинственную картину. Он устало
сидел в просторном кресле резного дуба, обитом черной кожей, и, не изменяя
своей меланхолической позы, посмотрел на Порбуса так, как смотрит человек,
уже свыкшийся с тоской.
- Ну как, учитель, - сказал ему Порбус, - ультрамарин, за которым вы
ездили в Брюгге, оказался плохим? Или вам не удалось растереть наши новые
белила? Или масло попалось дурное? Или кисти не податливы?
-Увы! - воскликнул старик. - Мне казалось одно время, что труд мой
закончен, но я, вероятно, ошибся в каких-нибудь частностях, и я не
успокоюсь, пока всего не выясню. Я решил предпринять путешествие, собираюсь
ехать в Турцию, Грецию, в Азию, чтобы там найти себе модель и сравнить свою
картину с различными типами женской красоты. Может быть, у меня там,
наверху, -сказал он с улыбкой удовлетворения, - сама живая красота. Иногда я
даже боюсь, чтобы какое-нибудь дуновение не пробудило эту женщину и она не
исчезла бы...
Затем он внезапно встал, как бы уже готовясь в путь.,
- Ого, - воскликнул Порбус, - я пришел вовремя, чтобы избавить вас от
дорожных расходов и тягот.
- Как так? - спросил удивленно Френхофер.
- Оказывается, молодого Пуссена любит женщина несравненной, безупречной
красоты. Но только, дорогой учитель, если уж он согласится отпустить ее к
вам, то вам, во всяком случае, придется показать нам свое полотно.
Старик стоял как вкопанный, застыв от изумления,
- Как?! - горестно воскликнул он наконец. - Показать мое творение, мою
супругу? Разорвать завесу, которой я целомудренно прикрывал свое счастье? Но
это было бы отвратительным непотребством! Вот уже десять лет, как я живу
одной жизнью с этой женщиной, она моя и только моя, она любит меня. Не
улыбалась ли она мне при каждом новом блике, положенном мною? У нее есть
душа, я одарил ее этой душою. Эта женщина покраснела бы, если бы кто-нибудь,
кроме меня, взглянул на нее. Показать ее?! Но какой муж или любовник
настолько низок, чтобы выставлять свою жену на позорище? Когда ты пишешь
картину для двора, ты не вкладываешь в нее всю душу, ты продаешь придворным
вельможам только раскрашенные манекены. Моя живопись - не живопись, это само
чувство, сама страсть! Рожденная в моей мастерской, прекрасная Нуазеза
должна там оставаться, храня целомудрие, и может оттуда выйти только одетой.
Поэзия и женщина предстают нагими лишь перед своим возлюбленным. Разве знаем
мы модель Рафаэля или облик Анджелики, воссозданной Ариосто, Беатриче,
воссозданной Данте? Нет! До нас дошло лишь изображение этих женщин. Ну, а
мой труд, хранимый мною наверху за крепкими запорами, - исключение в нашем
искусстве. Это не картина, это женщина - женщина, с которой вместе я плачу,
смеюсь, беседую и размышляю. Ты хочешь, чтобы я сразу расстался с
десятилетним моим счастием так просто, как сбрасывают с себя плащ? Чтобы я
вдруг перестал быть отцом, любовником и богом! Эта женщина не просто
творение, она - творчество. Пусть приходит твой юноша, я отдам ему свои
сокровища, картины самого Корреджо, Микеланджело, Тициана, я буду целовать в
пыли следы его ног; но сделать его своим соперником-какой позор! Ха-ха, я
еще в большей мере любовник, чем художник. Да, у меня хватит сил сжечь мою
прекрасную Нуазезу при последнем моем издыхании; но чтобы я позволил
смотреть на нее чужому мужчине, юноше, художнику? - нет! нет! Я убью на
следующий же день того, кто осквернит ее взглядом! Я убил бы тебя в тот же
миг, тебя, моего друга, если бы ты не преклонил перед ней колени. Так
неужели ты хочешь, чтобы я предоставил мой кумир холодным взорам и
безрассудной критике глупцов! Ах! Любовь-тайна, любовь жива только глубоко в
сердце, и все погибло, когда мужчина говорит хотя бы своему другу: вот та,
которую я люблю...
Старик словно помолодел: глаза его засветились и оживились, бледные
щеки покрылись ярким румянцем. Руки его дрожали. Порбус, удивленный
страстной силой, с какой были сказаны эти слова, не знал, как отнестись к
столь необычным, но глубоким чувствам. В своем ли уме Френхофер, или он
безумен? Владела ли им фантазия художника, или высказанные им мысли были
следствием непомерного фанатизма, возникающего, когда человек вынашивает в
себе большое произведение? Есть ли надежда до чего-нибудь договориться с
чудаком, одержимым такою нелепой страстью?
Обуянный всеми этими мыслями, Порбус сказал старику:
- Но ведь тут женщина - за женщину! Разве Пуссен не предоставляет свою
любовницу вашим взорам?
- Какую там любовницу! - возразил Френхофер. - Рано или поздно она ему
изменит. Моя же будет мне всегда верна.
- Что ж, - сказал Порбус, - не будем больше говорить об этом. Но
раньше, чем вам удастся встретить, будь то даже в Азии, женщину, столь же
безупречно красивую, как та, про которую я говорю, вы ведь можете умереть,
не закончив своей картины.
- О, она окончена, - сказал Френхофер. - Тот, кто посмотрел бы на нее,
увидел бы женщину, лежащую под пологом на бархатном ложе. Близ женщины -
золотой треножник, разливающий благовония. У тебя явилось бы желание взяться
за кисть шнура, подхватывающего занавес, тебе казалось бы, что ты видишь,
как дышит грудь прекрасной куртизанки Катрин Леско, по прозванию <Прекрасная
Нуазеза>. А все-таки я хотел бы увериться...
- Так поезжайте в Азию, - ответил Порбус, заметив во взоре Френхофера
какое-то колебание.
И Порбус уже направился к дверям.
В это мгновение Жиллетта и Никола Пуссен подошли к жилищу Френхофера.
Уже готовясь войти, девушка высвободила руку из руки художника и отступила,
как бы охваченная внезапным предчувствием.
- Но зачем я иду сюда? - с тревогой в голосе спросила она своего
возлюбленного, устремив на него глаза.
- Жиллетта, я предоставил тебе решать самой и хочу тебе во всем
повиноваться. Ты - моя совесть и моя слава. Возвращайся домой, я, быть
может, почувствую себя счастливее, чем если ты...
- Разве я могу что-нибудь решать, когда ты со мною так говоришь? Нет, я
становлюсь просто ребенком. Идем же, - продолжала она, видимо делая огромное
усилие над собою, - если наша любовь погибнет и я жестоко буду каяться в
своем поступке, то все же не будет ли твоя слава вознаграждением за то, что
я подчинилась твоим желаниям?.. Войдем! Я все же буду жить, раз обо мне
останется воспоминание на твоей палитре.
Открыв дверь, влюбленные встретились с Порбусом, и тот, пораженный
красотою Жиллетты, у которой глаза были полны слез, схватил ее за руку,
подвел ее, всю трепещущую, к старику и сказал:
- Вот она! Разве она не стоит всех шедевров мира?
Френхофер вздрогнул. Перед ним в бесхитростно простой позе стояла
Жиллетта, как юная грузинка, пугливая и невинная, похищенная разбойниками и
отведенная ими к работорговцу. Стыдливый румянец заливал ее лицо, она
опустила глаза, руки ее повисли, казалось, она теряет силы, а слезы ее были
немым укором насилию над ее стыдливостью. В эту минуту Пуссен в отчаянии
проклинал сам себя за то, что извлек это сокровище из своей каморки.
Любовник взял верх над художником, и тысячи мучительных сомнений вкрались в
сердце Пуссена, когда он увидел, как помолодели глаза старика, как он, по
привычке художников, так сказать, раздевал девушку взглядом, угадывая в ее
телосложении все, вплоть до самого сокровенного. Молодой художник познал
тогда жестокую ревность истинной любви.
- Жиллетта, уйдем отсюда! - воскликнул он. При этом восклицании, при
этом крике возлюбленная его радостно подняла глаза, увидела его лицо и
бросилась в его объятия.
- А, значит, ты меня любишь! - отвечала она, заливаясь слезами.
Проявив столько мужества, когда надо было утаить свои страдания, она
теперь не нашла в себе сил, чтобы скрыть свою радость.
- О, предоставьте мне ее на одно мгновение, - сказал старый художник, -
и вы сравните ее с моей Катрин. Да, я согласен!
В возгласе Френхофера все еще чувствовалась любовь к созданному им
подобию женщины. Можно было подумать, что он гордится красотой своей Нуазезы
и заранее предвкушает победу, которую его творение одержит над живой
девушкой.
- Ловите его на слове! - сказал Порбус, хлопая Пуссена по плечу. -
Цветы любви недолговечны, плоды искусства бессмертны.
- Неужели я для него только женщина? - ответила Жиллетта, внимательно
глядя на Пуссена и Порбуса.
Она с гордостью подняла голову и бросила сверкающий взгляд на
Френхофера, но вдруг заметила, что ее возлюбленный любуется картиной,
которую при первом посещении он принял за произведение Джорджоне, и тогда
Жиллетта решила:
- Ах, идемте наверх. На меня он никогда так не смотрел.
- Старик, - сказал Пуссен, выведенный голосом Жиллетты из задумчивости,
- видишь ли ты этот кинжал? Он пронзит твое сердце при первой жалобе этой
девушки, я подожгу твой дом, так что никто из него не выйдет. Понимаешь ли
ты меня?
Никола Пуссен был мрачен. Речь его звучала грозно. Слова молодого
художника и в особенности жест, которым они сопровождались, успокоили
Жиллетту, и она почти простила ему то, что он принес ее в жертву искусству и
своему славному будущему.
Порбус и Пуссен стояли у двери мастерской и молча глядели друг на
друга. Вначале автор Марии Египетской позволял себе делать некоторые
замечания: <Ах, она раздевается... Он велит ей повернуться к свету!.. Он
сравнивает ее...>-но вскоре он замолчал, увидев на лице у Пуссена глубокую
грусть; хотя в старости художники уже чужды таких предрассудков, ничтожных в
сравнении с искусством, тем не менее Порбус любовался Пуссеном: так он был
мил и наивен. Сжимая рукоятку кинжала, юноша почти вплотную приложил ухо к
двери. Стоя здесь в тени, оба они похожи были на заговорщиков, выжидающих,