Смекни!
smekni.com

Записки охотника Хорь и Калиныч (стр. 28 из 67)

Не наткнувшись ни на один выводок, дошли мы наконец до новых ссечек. Там недавно срубленные осины печально тянулись по земле, придавив собою и траву, и мелкий кустарник; на иных листья, еще зеленые, но уже мертвые, вяло свешивались с неподвижных веток; на других они уже засохли и покоробились. От свежих золотисто-белых щепок, грудами лежавших около ярко-влажных пней, веяло особенным, чрезвычайно приятным, горьким запахом. Вдали, ближе к роще, глухо стучали топоры, и по временам, торжественно и тихо, словно кланяясь и расширяя руки, спускалось кудрявое дерево...

Долго не находил я никакой дичи; наконец из широкого дубового куста, насквозь проросшего полынью, полетел коростель. Я ударил; он перевернулся на воздухе и упал. Услышав выстрел, Касьян быстро закрыл глаза рукой и не шевельнулся, пока я не зарядил ружья и не поднял коростеля. Когда же я отправился далее, он подошел к месту, где упала убитая птица, нагнулся к траве, на которую брызнуло несколько капель крови, покачал головой, пугливо взглянул на меня... Я слышал после, как он шептал: "Грех!.. Ах, вот это грех!"

Жара заставила нас наконец войти в рощу. Я бросился под высокий куст орешника, над которым молодой, стройный клен красиво раскинул свои легкие ветки. Касьян присел на толстый конец срубленной березы. Я глядел на него. Листья слабо колебались в вышине, и их жидко-зеленоватые тени тихо скользили взад и вперед по его тщедушному телу, кое-как закутанному в темный армяк, по его маленькому лицу. Он не поднимал головы. Наскучив его безмолвием, я лег на спину и начал любоваться мирной игрой перепутанных листьев на далеком светлом небе. Удивительно приятное занятие лежать на спине в лесу и глядеть вверх! Вам кажется, что вы смотрите в бездонное море, что оно широко расстилается под вами, что деревья не поднимаются от земли, но, словно корни огромных растений, спускаются, отвесно падают в те стеклянно-ясные волны; листья на деревьях то сквозят изумрудами, то сгущаются в золотистую, почти черную зелень. Где-нибудь далеко-далеко, оканчивая собою тонкую ветку, неподвижно стоит отдельный листок на голубом клочке прозрачного неба, и рядом с ним качается другой, напоминая своим движением игру рыбьего плеса, как будто движение то самовольное и не производится ветром. Волшебными подводными островами тихо наплывают и тихо проходят белые круглые облака, и вот вдруг все это море, этот лучезарный воздух, эти ветки и листья, облитые солнцем, - все заструится, задрожит беглым блеском, и поднимется свежее, трепещущее лепетанье, похожее на бесконечный мелкий плеск внезапно набежавшей зыби. Вы не двигаетесь - вы глядите: и нельзя выразить словами, как радостно, и тихо, и сладко становится на сердце. Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она сама, как облака по небу, и как будто вместе с ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше и тянет вас самих за собой в ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться от этой вышины, от этой глубины...

- Барин, а барин! - промолвил вдруг Касьян своим звучным голосом.

Я с удивлением приподнялся; до сих пор он едва отвечал на мои вопросы, а то вдруг сам заговорил.

- Что тебе? - спросил я.

- Ну, для чего ты пташку убил? - начал он, глядя мне прямо в лицо.

- Как для чего? Коростель - это дичь: его есть можно.

- Не для того ты убил его, барин: станешь ты его есть! Ты его для потехи своей убил.

- Да ведь ты сам небось гусей или куриц, например, ешь?

- Та птица Богом определенная для человека, а коростель - птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой, и речной твари, и болотной, и луговой, и верховой, и низовой - и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до своего предела... А человеку пища положена другая: пища ему другая и другое питье: хлеб - Божья благодать, да воды небесные, да тварь ручная от древних отцов.

Я с удивлением поглядел на Касьяна. Слова его лились свободно; он не искал их, он говорил с тихим одушевлением и кроткою важностию, изредка закрывая глаза.

- Так и рыбу, по-твоему, грешно убивать? - спросил я.

- У рыбы кровь холодная, - возразил он с уверенностию, - рыба тварь немая. Она не боится, не веселится: рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая... Кровь, - продолжал он, помолчав, - святое дело кровь! Кровь солнышка божия не видит, кровь от свету прячется... великий грех показать свету кровь, великий грех и страх... Ох, великий!

Он вздохнул и потупился. Я, признаюсь, с совершенным изумлением посмотрел на странного старика. Его речь звучала не мужичьей речью: так не говорят простолюдины, и краснобаи так не говорят. Этот язык, обдуманно торжественный и странный... Я не слыхал ничего подобного.

- Скажи, пожалуйста, Касьян, - начал я, не спуская глаз с его слегка раскрасневшегося лица, - чем ты промышляешь?

Он не тотчас ответил на мой вопрос. Его взгляд беспокойно забегал на мгновение.

- Живу, как Господь велит, - промолвил он наконец, - а чтобы, то есть, промышлять - нет, ничем не промышляю. Неразумен я больно, с мальства; работаю пока мочно, - работник-то я плохой... где мне! Здоровья нет, и руки глупы. Ну, весной соловьев ловлю.

- Соловьев ловишь?.. А как же ты говорил, что всякую лесную, и полевую, и прочую там тварь не надо трогать?

- Убивать ее не надо, точно; смерть и так свое возьмет. Вот хоть бы Мартын-плотник: жил Мартын-плотник, и не долго жил и помер; жена его теперь убивается о муже, о детках малых... Против смерти ни человеку, ни твари не слукавить. Смерть и не бежит, да и от нее не убежишь; да помогать ей не должно... А я соловушек не убиваю, - сохрани Господи! Я их не на муку ловлю, не на погибель их живота, а для удовольствия человеческого, на утешение и веселье.

- Ты в Курск их ловить ходишь?

- Хожу я и в Курск и подале хожу, как случится. В болотах ночую да в залесьях, в поле ночую один, во глуши: тут кулички рассвистятся, тут зайцы кричат, тут селезни стрекочут... По вечеркам замечаю, по утренничкам выслушиваю, по зарям обсыпаю сеткой кусты... Иной соловушко так жалостно поет, сладко... жалостно даже.

- И продаешь ты их?

- Отдаю добрым людям.

- А что ж ты еще делаешь?

- Как делаю?

- Чем ты занят?

Старик помолчал.

- Ничем я этак не занят... Работник я плохой. Грамоте, однако, разумею.

- Ты грамотный?

- Разумею грамоте. Помог Господь да добрые люди.

- Что, ты семейный человек?

- Нетути, бессемейный.

- Что так?.. Перемерли, что ли?

- Нет, а так: задачи в жизни не вышло. Да это все под Богом, все мы под Богом ходим; а справедлив должен быть человек - вот что! Богу угоден, то есть.

- И родни у тебя нет?

- Есть... да... так...

Старик замялся.

- Скажи, пожалуйста, - начал я, - мне послышалось, мой кучер у тебя спрашивал, что, дескать, отчего ты не вылечил Мартына? Разве ты умеешь лечить?

- Кучер твой справедливый человек, - задумчиво отвечал мне Касьян, - а тоже не без греха. Лекаркой меня называют... Какая я лекарка!.. и кто может лечить? Это все от Бога. А есть... есть травы, цветы есть: помогают, точно. Вот хоть череда, например, трава добрая для человека; вот подорожник тоже; об них и говорить не зазорно: чистые травки - Божий. Ну, а другие не так: и помогают-то они, а грех; и говорить о них грех. Еще с молитвой разве. Ну, конечно, есть и слова такие... А кто верует - спасется, - прибавил он, понизив голос.

- Ты ничего Мартыну не давал? - спросил я.

- Поздно узнал, - отвечал старик. - Да что! Кому как на роду написано. Не жилец был плотник Мартын, не жилец на земле: уж это так. Нет, уж какому человеку не жить на земле, того и солнышко не греет, как другого, и хлебушек тому не впрок, - словно что его отзывает... Да; упокой Господь его душу!

- Давно вас переселили к нам? - спросил я после небольшого молчания.

Касьян встрепенулся.

- Нет, недавно: года четыре. При старом барине мы все жили на своих прежних местах, а вот опека переселила. Старый барин у нас был кроткая душа, смиренник, - царство ему небесное! Ну, опека, конечно, справедливо рассудила; видно, уж так пришлось.

- А вы где прежде жили?

- Мы с Красивой Мечи.

- Далеко это отсюда?

- Верст сто.

- Что ж, там лучше было?

- Лучше... лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень... Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь - и, Господи Боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно... Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь, точно, земля лучше; суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.

- А что, старик, скажи правду, тебе, чай, хочется но родине-то побывать?

- Да, посмотрел бы, А впрочем, везде хорошо. Человек я бессемейный, непосед. Да и что! много, что ли, дома-то высидишь? А вот как пойдешь, как пойдешь, - подхватил он, возвысив голос, - и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и Богу-то ты видней, и поется-то ладнее. Тут, смотришь, трава какая растет; ну, заметишь - сорвешь. Вода тут бежит, например, ключевая, родник, святая вода; ну, напьешься - заметишь тоже. Птицы поют небесные... А то за Курском пойдут степи, этакие степные места, вот удивленье, вот удовольствие человеку, вот раздолье-то, вот Божия-то благодать! И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живет всяк человек в довольстве и справедливости... И вот уж я бы туда пошел... Ведь я мало ли куда ходил! И в Ромен ходил, и в Симбирск - славный град, и в самую Москву - золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых крестьян, и в городах побывал честных... Ну, вот пошел бы я туда... и вот... и уж и... И не один я, грешный... много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут... да!.. А то что дома-то, а? Справедливости в человеке нет, - вот оно что...