Все это вспыхнуло в памяти между двумя ударами сердца. Все громче оно стучало у Ивана Ильича, как сторож в полночь: очнись! Но эта женщина на табурете - в ногах кровати - не могла же быть Дашей! Не шевелясь, он жадно глядел на нее сквозь щелки век... Должно быть, она заметила это и вся подалась вперед...
- Сестра, - позвал он, - сестра!..
И, широко раскрыв глаза, приподнялся... Даша сорвалась навстречу ему с тревожным, слабым, счастливым криком... Он схватил ее за плечи, за спину, будто страшась, что растает видение... Это была Даша, худенькая, хрупкая, живая! Он прижимал к себе ее лицо и чувствовал, как дрожат ее губы, все тело ее вздрагивало... Он взял ее голову и отстранил, чтобы глядеть в ее любимое, всегда новое, всегда неожиданно прекрасное лицо. Она повторяла с закрытыми глазами:
- Я с тобой, все хорошо, все хорошо...
Он стал целовать ее рот, уголки ее рта, где страдания проложили две ниточки, ее закрытые глаза.
- Теперь успокойся, успокойся, Иван, милый, - шептала она, - я никуда не уйду, я - с тобой навсегда, навсегда...
К вечеру все село знало, что у вдовы-бобылки, Анны Трехжильной, в хате сидит какой-то человек, который догнал Надьку Власову на улице и сказал ей: "Пришел вас веселить, я поп с красной стороны..." Женщины все, старые и молодые, этому поверили. У Надьки язык заболел рассказывать то же самое, как она несла ведра, и еще у нее было будто предчувствие, он и окликни: "Надежда!" ("Да батюшки, - перебивали слушательницы, - откуда же он узнал?") "Вот то-то, что - духовидец..." И лицо у него - русское, красное, будто вся кожа содрана, волосы до плеч, одет худо-плохо, но не голодный, веселый, все загадками говорит...
Мужчины, слыша бабьи пересуды, смеялись: "Как бы этот духовидец село не поджег с четырех концов... Был бы он доподлинно поп, первым делом - шасть в самую богатую хату... А у Трехжильной и тараканам-то есть нечего... Нет, бабочки, надо его вести в сельсовет, пусть предъявит документы... Может, он разведчик от бандитов? То-то..."
"Полно зубы скалить, людям смешно, - отвечала жена такому человеку, и другие женщины поддакивали единодушно. - Слушались мы вас до революции, - кричала жена, бесстрашно сверкая глазами, - доброго от ваших приказов мало видели... - И упирала кулаки в могучие бедра. - Ума у нас не меньше вашего, да понятия больше... Милые мои, - обращалась она к женщинам, - да взгляните на мою Надьку, у нее кофта на груди лопается... В зеркальце поглядит: мама, зовет, мама, за что я пропадаю? Так что же ей - до нового покрова ждать? - И опять мужу: - Нет, почему он к тебе в хату не пошел - свинину жрать? Христос по одним богатым, что ли, ходил? Потому он у этой Анки, у дубленой шкуры, сидит, что он - красный поп, ему не свинина твоя нужна, у него забота о нашем горемычном счастье".
Человек только махал рукой, уходил куда-нибудь. К вечеру женщины собрались толпой около Анниной хаты и послали туда делегаток. Прежде чем войти, делегатки узнали от девчонки, от соседей, что Анна Трехжильная топила сегодня с утра баню (плохонькую черную баньку на задах, на берегу озера), и поп там мылся, и она дала ему покойного мужа чистую рубашку. Поп сейчас, после бани, собирается пить с Анной шалфей (в селе его пили вместо чая).
Поп сидел в голубой линялой рубахе на лавке, положив руки на стол, и - Надька не обманула - лицо у него было красное, можно испугаться, губы сладко сложены, как у медведя. Вдова жарила на лучинках яичницу; из самовара сквозь худую трубу, наставленную в отдушник, гудело синее пламя.
Три делегатки вошли, с поклоном сказали: "Здравствуйте", - и сели на лавку поближе к двери. Они ничего не говорили, но все замечали.
- Выкладывайте, зачем пришли? - вдруг громко спросил Кузьма Кузьмич.
У делегаток заметались глаза. Одна, Надеждина мать, ответила приторным голосом:
- Обычаи-то, говорят, отменили? А мы, батюшка, за обычаи. Свадьбу играют один раз, а жить долго... Так, что ли?
- Долго жить - много доброго нажить, - ответил Кузьма Кузьмич. - За чем же у вас дело стало?
- Да ты нас не бойся, мы советские. Мы в сельсовет выбирали, голосовали за Советскую власть. Церковь запечатали и попа постановили сдать в уездную чеку за храненье пулемета.
- Ото, - сказал Кузьма Кузьмич, - поп-то у вас был серьезный.
- И ведь как энтот поп нам грозил: "Я, говорит, антихристы, ваш митинг из "максима" полью, из окошка-то..." Так нас напугал... Наши невесты, конечно, голосовали со всем обществом, а когда подошло к покрову, захотели венчаться в церкви, - уперлись, сговорились, что ли, а знаешь, - девки собьются в стадо, - ни одну не оторвешь... Вот ты и растолкуй нам - что делать? Ты, говорят, расстриженный?
- Обязательно, - ответил Кузьма Кузьмич.
- Как же так?
- За вольнодумство, - с богом в ссоре.
Делегатки тревожно переглянулись. Надеждина мать шепнула одной и другой на ухо, те ей - тоже на ухо. Она - уже голосом пожестче:
- Значит, венчанье будет недействительное?
- Отчего же, - была бы у девки охота... Обвенчаю и в книгу запишу, - на вселенском соборе не развенчают. И венец надену, как на бубновую даму, и вкруг аналоя обведу, и спрошу, что положено, и скажу, что положено, и погуляем без греха и досыта... Чего вам еще нужно?
Другая делегатка сказала:
- У нас еще младенцы некрещеные, без имечка.
- Сколько?
- Можно сосчитать. Много.
- Что же они - некрещеные - хуже соску сосут?
Делегатки опять переглянулись, пожали плечами. Вдова поставила на стол сковороду и, отойдя к печи, мрачно глядела, как Кузьма Кузьмич, захватывая ложкой яичницу, уплетает и жмурится.
- И крещенье будет действительное? - спросила вторая делегатка.
- Самое действительное, как при Владимире Святом.
- Как же ты служить будешь - без дьякона, без певчих?
- А мне зачем они? Один справлюсь, - на разные голоса.
Тогда Надеждина мать подошла к нему, села около и ребром ладони постучала по столу:
- Много денег возьмешь?
Кузьма Кузьмич ответил не сразу. Она даже тяжело задышала, и рука у нее начала дрожать, а другие две делегатки, сидя у двери, вытянули шеи.
- Ни копейки я с вас не возьму, вот что. Не для этого я сюда пришел. Заплатите только в сельсовете писарю за документы.
Со всех сторон заманчивым показалось предложение этого человека, но и страшно было: а вдруг он - какой-нибудь перевертень... Месяца полтора тому назад, когда село еще было под атаманом Мамонтовым, так же пришел один, в калошах на босу ногу, - зарос бородой от самых глаз. Подошел к хате, где, сумерничая, сидел народ, постоял, покуда к нему привыкли, и сел около старого деда Акима. Думал, должно быть, что ему дадут покурить, но ему не дали. Он нога на ногу закинул и деду - секретно на ухо: "Узнаешь меня, старый солдат?" - "Никак нет". Тот еще секретнее: "Так узнай - я император Николай Второй, в Екатеринбурге не меня казнили, я хожу по земле тайно, покуда не придет время открыться..." Дед Аким был туговат на ухо, не все разобрал, да и зашумел. Народ не дурак, - сейчас же этого императора поволокли на плотину топить, - только тем и жив остался, что все вскрикивал: "Что вы, что вы, братцы, я же пошутил..."
- На юродивого ты не похож, да и нет их теперь, - сказала Надеждина мать и расстегнула бекешу, так стало ей жарко. - Почему ты денег не берешь? Какие у тебя мысли? Как тебе поверить?
- Я соль люблю. От каждого двора, где буду венчать и крестить, дадите мне по щепотке соли. - Кузьма Кузьмич положил ложку и обернулся к вдове: - Давай самовар! Вот видите - и указал делегаткам на Анну, худую, с темным опущенным лицом, плоскогрудую, в заплатанной подоткнутой юбке, - она в меня поверила, за мной куда хочешь пойдет. А вы, сытые, гладкие, все ищете - где в человеке гадость, ищете в человеке мошенника. Кулачихи вы, скучно мне с вами, рассержусь, чуть зорька, уйду - искать веселья в другое место...
Анна поставила на стол самовар, и делегатки увидели, что она улыбается, испитое некрасивое лицо ее было счастливое. Надеждина мать, как соколиха, полоснула ее глазами:
- Ладно! - И протянула жесткую ладонь Кузьме Кузьмичу. - Не сердись, далеко ходить тебе нечего, все здесь найдешь...
С утра Кузьма Кузьмич влез на колокольню и ударил в большой колокол, - покатился медный гул по селу, к окошкам прильнули старики и старухи. Ударил во второй и третий раз, подхватил веревки от малых колоколов и начал вызванивать мелко, дробно и опять - бум! - в трехсотпудовый. Не успеешь поднести персты ко лбу, - трени-брени! - так и чешет расстрига-поп плясовую.
Кое-кто из почтенных селян вышел за ворота, неодобрительно глядя на колокольню.
- Озорничает поп...
- Стащить его оттуда за волосья, да и отправить...
- Куда отправишь-то, он тебя сам отправит...
- А складно у него выходит, однако... Что ж, девки рады, бабенки рады, пускай народ потешит.
Все село - званые и незваные - готовились гулять. День был мглистый, на траве лежал иней, пахло печеным хлебом, паленой свининой. На ином дворе начиналась беготня, птичий крик, через ворота взлетали гуси, куры... В одной хате томился на лавке в красном углу одетый, побритый жених, не ел, не курил. В другой обряжали невесту. Старухи, почуявшие, что в таких делах теперь без них не обойтись, - учили ее прилично выть.
Не уточка в берегах закрякала,
Красная девица в тереме заплакала...
- запевала бабушка мертвячьим голосом, и другая подхватывала, горемычно уронив на ладонь морщинистую щеку:
Ты прости, прости, красное солнышко.
Желанный кормилец-батюшка
И родительница-матушка,
Обвенчали меня, продали,
Продали меня, пропили
На чужую дальнюю сторонушку...
Но невесты ни одна не захотели выть, даже досадовали:
- Это в ваши времена, бабушка, пропивали на чужую сторону, у нас одна сторона - советская...
Повсюду варили и пекли, бегали с ведрами и вениками. Из хаты в хату ходили сваты, от которых уже крепко пахло вином. На церковном дворе собиралась молодежь, два гармониста перебирали лады...
В это же время приехал с почты председатель сельсовета, инвалид и кавалер четырех "Георгиев", Степан Петрович Недоешькаши. Не обращая внимания на колокольный звон, будто его и не слышит, он отпер дверь в сельсовете, зашел туда и через некоторое время вышел на крыльцо с молотком и листом бумаги; четырьмя гвоздями прибил лист к двери, вынул из кармана завернутую в обрывок газеты печать, подышал на нее и приложил к своей подписи. На листке стояло: