Военные успехи Деникина - налицо, снабжение у него великолепное, добровольческие полки, хотя и сильно уже разбавленные крестьянскими контингентами, дерутся уверенно, умело. Но в тылах у него настроение с каждым днем все более угрожающее (причем он катастрофически это недооценивает): Кубань хочет отделения, полной самостоятельности, и ему, чтобы навести там великодержавный порядок, пришлось повесить двух виднейших членов кубанской рады; на Тереке - кровавые раздоры; донское казачество, когда был объявлен поход на Москву, заговорило: "Тихий Дон был наш и будет наш, а Москву Деникин пускай сам себе добывает"; крестьянский вопрос в занятых добровольцами областях разрешается с военной простотой - поркой шомполами; сажают губернаторов, уездных начальников и царских жандармов, и мужики опять, как при германцах в прошлом году, пилят винтовки на обрезы и ждут Красную Армию; Махно, после того как ухитрился лично застрелить своего главного соперника - атамана Григорьева, открыто объявил вольный анархический строй по всей Екатеринославщине, собрал тысяч пятьдесят бандитов и грозится отобрать у Деникина Ростов, и Таганрог, и Крым, и Екатеринослав, и Одессу... Появились еще зеленые, - особая разновидность атаманщины, - убежденные дезертиры, и там, где леса и горы, - там и они под боком у Деникина.
Красная Армия, после тяжелых поражений Тринадцатой и Девятой и героического отступления Двенадцатой с Днестра и Буга, выровняла фронт. Настроение улучшается, и боеспособность растет главным образом потому, что идет массовый прилив коммунистов из Петрограда, Москвы, Иванова и других северных городов. Со дня на день ждут приказа главкома о контрнаступлении.
Оформив новые назначения, - Телегин - командиром отдельной бригады, Сапожков - командиром качалинского полка, - они в тот же день выехали обратно, всю дорогу рассуждая о полученных новостях; оба сходились на том, что грандиозный план Деникина повисает в пустоте, и то, что в прошлом году ему удалось на Кубани, повторить в Великороссии не удастся: там он побил Сорокина, а здесь ему придется схватиться с самим Лениным, с коренным, потомственным пролетариатом, да и мужик здесь жилистый, - здешний мужик Наполеона на вилы поднял...
- Знамя вперед! Снять чехол!
Знаменосец и стоявшие с ним на карауле - Латугин и Гагин - шагнули вперед. Телегин, передававший полк новому командующему, Сергею Сергеевичу Сапожкову, был серьезен, хмуро сосредоточен, и даже обычный румянец сошел у него с загорелого лица. В руке держал листочек, на котором набросал речь.
- Качалинцы! - сказал он и взглянул на красноармейцев, стоявших под ружьем: он знал каждого, знал, у кого какая была рана и какая была забота, это были родные люди. - Товарищи, мы с вами исколесили не одну тысячу верст, в зимнюю стужу и в летний зной... Вы дважды под Царицыном покрыли себя славой... Отступая, - не по своей вине, - дорого отдавали врагу временную и ненадежную победу. Много было у вас славных дел, - о них не написано громких реляций, рапорты о них потонули в общих сводках... Это ничего... (Телегин покосился на листочек, лежавший у него в согнутой ладони.) Предупреждаю вас - впереди еще много трудов, враг еще не сломлен, и его мало сломить, его нужно уничтожить... Эта война такая, что в ней надо победить, в ней нельзя не победить. Человек схватился со зверем, - должен победить человек... Или вот пример: проросшее зерно своим ростком, - уж, кажется, он и зелен и хрупок, - пробивает черную землю, пробивает камень. В проросшем семени вся мощь новой жизни, и она будет, ее не остановишь... Ненастным, хмурым утром вышли мы в бой за светлый день, а враги наши хотят темной разбойничьей ночи. А день взойдет, хоть ты тресни с досады... (Он опять озабоченно взглянул на записку и смял ее.) Признаюсь вам, товарищи, мне не весело, тяжело будет без вас... Много значит - просидеть вместе целый год у походных костров. Покидаю вас, прощаюсь с вашим боевым знаменем. Хочу и требую, чтобы оно всегда вело к победам славный качалинский полк...
Иван Ильич снял фуражку, подошел к знамени и, взяв край полинявшего, простреленного полотнища, поцеловал его. Надел фуражку, отдал честь, закрыл глаза и крепко зажмурился, так, что все лицо его сморщилось.
После проводов, устроенных в складчину Сапожковым и всеми командирами, у Ивана Ильича шумело в голове. Сидя в плетушке, придерживая под боком вещевой мешок (где между прочими вещами находились Дашины фарфоровые кошечка и собачка), он с умилением вспоминал горячие речи, сказанные за столом. Казалось - невозможно было сильнее любить друг друга. Обнимались, и целовались, и трясли руки. Ох, какие хорошие, честные, верные люди! Молодые командиры, вскакивая, пели за всемирную - словами простыми и даже книжными, но уверенно. Батальонный, скромный и тихий человек, вдруг захотел лезть на стол, и влез, и отхватил бешеного трепака среди обглоданных гусячьих костей и арбузных корок. Вспомнив это, Иван Ильич расхохотался во все горло.
Тележка остановилась при выезде из села. Подошли трое - Латугин, Гагин и Задуйвитер. Поздоровались, и Латугин сказал:
- Мы рассчитывали, Иван Ильич, что ты нас не забудешь, а ты забыл все-таки.
- Да, мы ждали, - подтвердил Гагин.
- Постойте, постойте, товарищи, вы о чем?
- Ждали тебя, - сказал Латугин, поставив ногу на колесо. - Год вместе прожили, душу друг другу отдавали... Ну, тогда прощай, если тебе все равно. - Голос у пего было злой, дрожащий.
- Постой, постой. - И Телегин вылез из плетушки.
Задуйвитер сказал:
- Что мы здесь, в пехоте? - чужие люди! Что же нам, - век ногами пылить?
- Морские артиллеристы, ты поищи таких-то, - сверкнув глазами, сказал Гагин.
- В Нижнем сели, было нас двенадцать, - сказал Латугин, - осталось трое да ты - четвертый... Ты сел в тарантас - и до свиданьица... А мы - не люди, мы Иваны, серые шинели... Были и прошли. Да чего с тобой, пьяным, разговаривать!
Задуйвитер сказал:
- Теперь у вас, Иван Ильич, бригада, имеется под началом тяжелая артиллерия...
- Да иди ты в штаны со своей артиллерией, - крикнул Латугин. - Я капониры буду чистить, если надо! Мне обидно человека потерять! Поверил я в тебя, Иван Ильич, полюбил... А это знаешь что - полюбить человека? А я для тебя оказался - пятый с правого фланга. Ну, кончим разговор... По дороге остальное поймешь...
- Товарищи! - У Ивана Ильича и хмель прошел от таких разговоров. - Вы раньше времени меня осудили. Я именно так и рассчитывал: по приезде в бригаду - отчислить вас троих к себе в артиллерийский парк.
- Вот за это спасибо, - просветлев, сказал Задуйвитер.
А Латугин зло топнул разбитым сапогом.
- Врет он! Сейчас он это придумал. - И уже несколько помягче, хотя и погрозив Телегину согнутым пальцем: - Совести одной мало, товарищ, на ней одной далеко не ускачешь. Хотя и на том спасибо.
Телегин рассмеялся, хлопнул его по спине:
- Ну и горячка! Ну и несправедливый же ты человек...
- А на кой мне, к лешему, справедливость, - я не собираюсь людей обманывать. Только за то тебя можно простить, что ты прост. За это тебя бабы любят. Ну, ладно, не сердись, садись в тарантас. - И крепко схватил его за локоть: - Знаешь, как за товарища на нож лезут? Не случалось? - И шарил светлыми, широко расставленными, холодно-пылкими глазами по лицу и глазам Ивана Ильича. - Соврал ведь, а? Соврал?
Иван Ильич нахмурился, кивнул:
- Ну, соврал. А вы хорошо сделали, что напомнили, надоумили...
- Теперь правильно разговариваешь...
- Отпусти его, чего ты привязался... Опять - царь природы, царь природы, - прогудел Гагин.
Ни слова более не говоря, Иван Ильич простился с ними, влез в плетушку и долго еще в пути усмехался про себя и покачивал головой.
До штаба отдельной бригады можно было долететь на самолете за один час, на лошадях - потратить сутки с гаком, Иван Ильич ехал по железной дороге четверо суток, пересаживаясь и до одури томясь на грязных, голодных вокзалах. Отдельного салон-вагона, как ему твердо обещали, разумеется, не было, последний отрезок пути пришлось ехать в теплушке, до половины загруженной мелом, непонятно кому и для чего понадобившимся в такое время. Кроме того, на нарах находился пассажир с жирным лицом, похожим на кувшин в пенсне. Он все время мурлыкал про себя из Оффенбаха: "...ветчина из Тулузы, ветчина... Без вина эта ветчина будет солона..." А когда стемнело, - начал возиться со своими мешками, что-то в них перекладывая, вынимая, нюхая и опять засовывая.
Иван Ильич, который устал до тошноты и был голоден, начал отчетливо различать запахи разного съестного. Когда же этот мерзавец принялся колоть, посапывая, лупить и есть каленое яичко, Иван Ильич не выдержал:
- Слушайте-ка, гражданин, сейчас будет остановка, немедленно выкатывайтесь с вашими мешками.
Тот, в темноте, сейчас же перестал жевать и не шевелился. Через минуту Иван Ильич почувствовал резкий запах колбасы около своего носа и со злостью оттолкнул протянутую невидимую руку.
- Вы меня не так поняли, товарищ военный, - мягким теноровым голоском сказал этот человек, - просто предлагаю выпить и закусить. Ах! - Он вздохнул, и Телегин опять носом почувствовал, что колбаса тянется к нему. - Все у нас теперь принципы да принципы. Ну какой же в малороссийской колбасе особый принцип? - с чесночком да с жирком. Спирт есть, - по глотку. - Он выжидающе замолчал, и Телегин молчал. - Вы, наверно, принимаете меня за спекулянта или мешочника?.. Извиняюсь! Я артист. Может быть, я - не Качалов, не Юрьев, не Мамонт Дальский, упокой господи его черную душу. Вот был великий трагик! Вообразил, скотина, себя вождем мировой анархии, понравилось ему грабить московские особняки; а уж в карты с ним, бывало, и не садись... Фамилия моя - Башкин-Раздорский, небезызвестная в провинции, - пишусь с красной строчки... - Он ожидал, должно быть, что Телегин воскликнет: "А! Башкин-Раздорский, ну как же, очень приятно..." Но Телегин продолжал молчать. - Два сезона играл в Москве, в Эрмитаже и у Корша... Владимир Иванович Немирович-Данченко начал уже вокруг меня петли делать. "Э, нет, - отвечаю я ему, - дайте мне, Владимир Иванович, еще поиграть досыта, тогда берите..." В восемнадцатом открылись мы у Корша "Смертью Дантона", - я играл Дантона... Рыкающий лев, трибун, вывороченные губы, бык, зверь, гений, обжора, чувственник... Что было! Какой успех! А дров нет, в Москве темнота, сборов никаких, труппа разбежалась. Мы - пять человек - давай халтурку по провинции, эту же "Смерть Дантона". В Москве наркомпрос Луначарский нам запретил, а уж в провинции мы распоясались, - в последнем акте вытаскиваем на сцену гильотину, и мне голову - тюк... Сборы - ну! Публика, не поверите, кричит: "Давай еще раз, руби..." Играли - Харьков, Киев, - это еще при красных, потом - Умань - в пожарном сарае, Николаев, Херсон, Екатеринослав. Черт нас понес в Ростов-на-Дону. Сыграли - успех дикий. Один офицер даже наладил стрелять из ложи в Робеспьера... И на другой день городоначальник вызывает меня и по-старорежимному лезет кулаком в рожу: "Молитесь богу за главнокомандующего Деникина, а я бы вас повесил... Вон из Ростова в два счета..." Да, тяжело сейчас с искусством. Мечемся но медвежьим углам, как цыгане. Декорации истрепали вдрызг, стыдно ставить... Гильотину нам в Козлове не позволили грузить в вагон, как предмет неизвестного назначения... Пожалуйста! - будем рубить мне голову топором! Спички у вас есть? А то бы я вам показал: голова у меня в мешке. В Малом театре, в Москве бутафор сделал, - гений... А уж эта цензура! Приносишь экземпляр, товарищ читает, читает... Объясняешь: это исторический факт... Опять он муслит страницы... "А где здесь удостоверено, что это исторический факт?" Показываешь восторженную рецензию Луначарского... Он ее тоже читает... "А нельзя ли вам что-нибудь повеселее изобразить?" Так, знаете ли, дернет когтями по нервам... Не знаю, что сейчас с нами будет... Едем играть в Энск, в штаб отдельной бригады...