Неожиданно для всех, - кто в проплеванных гостиницах сидел уже налегке, с уложенными чемоданами, уверенный, что к Новому году в Москву французы привезут шампанское, устрицы и даже пармские фиалки, и для тех, кто в Париже, бывало, часами дожидался в приемной у властителя Европы, а теперь с поднятым челом и почти, вот-вот уже, с конституционной Россией за плечами, не задерживаясь, входил в кабинет Жоржа Клемансо, где трещал камин и маленький, сгорбленный, с седыми бровями, нависшими над проектом мировой могильной тишины, сидел диктатор, и француз вставал, а русский в восторге сжимал его узловатые пальцы; наконец, неожиданно для самого Антона Ивановича Деникина, который давно уже бросил играть по пятницам в винт и, будучи слабым, как все люди, начал верить в свое избрание свыше, - большевики, дышавшие на ладан, что-то такое сделали непонятное: в разгар сыпного тифа, острейшего голода и окончательной хозяйственной разрухи организовали мощное контрнаступление, - и пошла трещать вся мировая политика удушения и расчленения красной России, этой необъятной страны, представлявшейся - по правде говоря - загадкой для западноевропейских умов.
Загадкой казались источники воодушевления русского народа. Идеи всеобщего счастья и справедливого общественного порядка, - казалось бы, навсегда погребенные под грудами тел мировой войны, - перекинулись, как будто вихрем взнесенные семена райского дерева, в нищую, разоренную Россию, где неграмотные мужики все еще рассказывали друг другу сказки про Ивана-дурака, бабу-ягу и ковры-самолеты, и слепые старики и старухи пели тягуче-эпические поэмы о битвах, пирах и свадьбах богатырей.
Эти идеи приобрели у народов России упругость и силу стального клинка. Мужики, рассказывающие сказки, и рабочие с давно уже переставших дымить, полуразвалившихся фабрик, преодолевая голод, сыпной тиф и полнейшее хозяйственное разорение, бьют и гонят первоклассную армию Деникина, остановили у самых ворот Петрограда и погнали назад в Эстонию ударную армию Юденича, разгромили и рассеяли в сибирских снегах многочисленную армию Колчака и самого правителя всея России схватили и расстреляли, бьют и теснят японцев на Дальнем Востоке и, одушевленные идеями Ленина, - одними только идеями, потому что в России нечего кушать и не во что одеваться, - верят, что они сильнее всех на свете и что на развалинах нищего их государства они устроят в самом ближайшем времени справедливое коммунистическое общество. 20
Кате казалось, что желудок у нее теперь, наверное, не больше маленького кошелечка для мелочи. Туда помещалась как раз осьмушка хлеба, кусочек вареной воблы и несколько ложек супа. Беда была с юбками, они сваливались, перешивать было нечем и некогда. Зато Катины глаза стали вдвое больше, чем прошлой осенью, когда Матрена нарочно откармливала ее жирными лепешками.
Девочки в школе, умиленно морща голодные рты, иногда говорили ей:
- "Тетя Катя, какая вы хорошенькая..."
Это Кате доставляло удовольствие, потому что вся жизнь была в будущем. Единственная память - изумрудное колечко, зелененький огонек, подарок Вадима, затерялось еще в селе Владимирском. Дорогие тени, населявшие этот ветхий дом в Староконюшенном, ей больше не вспоминались. А будущее, куда устремлены все надежды, все помыслы людей, измученных голодом, стужей, разорением, войной, - представлялось Кате широкой дорогой, сверкающей, как стекло под солнцем, среди зеленых лугов и дымных озер с томящимися кущами деревьев, - дорога уводила к очертаниям голубоватого города, сложного, пышного, прекрасного, где все найдут счастье.
Однажды Катя рассказала об этом на уроке. Дети слушали, затихнув. Сентиментальным девочкам особенно понравилось, что дорога в будущее вьется мимо зеленых лугов, где можно побегать за бабочками и собрать букетики крошечных цветов - в виде звездочек. Мальчики нашли рассказ неудовлетворительным: Катя ничего не сказала о поездах, мчащихся повсюду по этим лугам, мимо семафоров, через решетчатые мосты и туннели, не упомянула о громадных трубах, из которых весело валит дым. Все согласились на том, что город будущего, - конечно, голубой, с такими домами, за которые задевают облака, со страшно быстрыми трамваями, с качелями на всех бульварах и лотками, где раздают булки и колбасу. Катя спросила: "А мороженое?" Но, оказывается, никто из детей никогда мороженого не пробовал, - может быть, и пробовали, когда были маленькими, но забыли.
Кате приходилось очень беречь силы. Недавно она несла на двор полное ведро и почувствовала, что не может его удержать, поставила на пол, - пришлось прислониться к стене, преодолевая темноту в глазах! К счастью, чтения лекций об искусстве так и не состоялись: Москва совсем опустела, - можно было пройти от Арбата до Страстной, не встретив прохожего. Но зато каждый день теперь в "Известиях" печатались победные военные сводки. Красные армии через разрыв фронта под Касторной широким потоком вливались на Донбасс, и в тылу у белых полыхали крестьянские восстания. Теперь-то уже виделся конец войне и бедствиям.
Часов около восьми вечера Катя сидела дома, не зажигая коптилки. Топившаяся пчелка давала достаточно света через полураскрытую дверцу. Сидя на низенькой скамеечке, Катя осторожно подкладывала лучинки, они ярко загорались и весело потрескивали, потому что были из той самой солнечной энергии, про которую Катя рассказывала в школе.
Катя читала "Преступление и наказание". Боже мой, до чего безысходна была та жизнь! Положив руку на книгу, Катя смотрела на огонь. До чего страшна ночь, проведенная Свидригайловым в деревянном трактире, на Большом проспекте. Это был тот самый ресторан, где Катя всего один, всего один только раз за свою жизнь, была вдвоем с Бессоновым, и, может быть, в той самой комнате, где Свидригайлов оттягивал время, час за часом, уже зная, что не преодолеет ужаса и отвращения к жизни.
Это проклятие разбито, сожжено, развеяно. И можно - вот так сидеть, спокойно читать о прошлом, подкладывать лучинки и верить в счастье.
По коридору вразнобой затопали шаги, - должно быть, опять к Маслову пришли совещаться: за последнее время к нему постоянно в сумерки приходили какие-то люди, и злые голоса их слышались даже в Катиной комнате. Когда бы ни кончалось совещание, Маслов, проводив до кухни людей, осторожно стучался к Кате.
"Неужели спать легли? Стыдно, стыдно, рано заваливаться... А еще современная женщина... Ай, ай, ай..."
Он настойчиво вертел дверную ручку, и Катю трясло от негодования: Маслов был упрям и чудовищно самонадеян, он мог до утра стоять за дверью.
"Екатерина Дмитриевна, да хочу всего-навсего тихо посидеть около вашей печурочки... Расходились нервы... Пустите по-товарищески..."
Было глупо отмалчиваться, и Катя в конце концов отворяла дверь. Он садился перед пчелкой, подкладывал чурбашки, - а каждый такой чурбашек был дороже золота, - и, загадочно усмехаясь и протягивая узенькие ладошки над раскаленным железом, пускался в рассуждения о грозном, как космос, влечении полов... В послушании этому влечению - красота! Все остальное - гнусное пуританство. К тому же Катя - красива, одинока и "свободна от постоя", как он выражался. Он был непоколебимо уверен, что она не сегодня-завтра пустит его под свое одеяло...
Сегодня, начитавшись Достоевского, Катя с тоской прислушивалась к голосам в комнате Маслова. Там раздавались яростные восклицания и падали - время от времени - какие-то предметы, будто на пол швыряли книги. Уж сегодня-то он непременно явится за успокоением...
В дверь поскреблись, в дверную скважину прошептал голосок: "Тетя Катя, вы дома?" Это была Клавдия, в огромных, обвязанных бечевками, валенках.
- Чесночиха за вами прислала, у нее сидит Рощин с фронта.
- А что, - холодно на улице?
- Ужас, тетя Катя, ветрило так и порошит в глаза. Хоть бы - снег, да вот нет и нет снегу... Что за зима сраженная. А у вас тепло, тетя Катя...
Кате очень не хотелось выходить на холод и тащиться к Чесночихе на Пресню, но еще более утомительным представился неизбежный ночной разговор. Она надела пальто и поверх на голову накинула теплую шаль. Осторожно, чтобы не услышал Маслов, они с Клавдией вышли на улицу. Ночной ветер рванулся на них из темного переулка с такой силой, что Катя прикрыла девочку концами платка. Пыль колола лицо, громыхали железные крыши. Ветер выл и свистал так, будто Катя и Клавдия последние люди на земле, - все умерло, и солнце больше никогда не взойдет над миром...
Около тускло освещенного окошка деревянного домика Катя повернулась к ветру спиной, чтобы передохнуть. В щель между неплотно задвинутыми занавесками она увидела комнату, заставленную вещами, черную трубу, протянутую коленом в камин, посреди комнаты - огонек пчелки и в креслах - несколько человек. Все они, подперев головы, слушали юношу, стоявшего перед ними, - гордо приподняв вздернутый нос, он читал что-то по тетради. На нем было ветхое пальто, раскрытое на голой груди, и обмотанные бечевками валенки, такие же, как у Клавдии. По движению его руки и по тому, как он героически встряхивал нечесаными густыми волосами, Катя поняла, что юноша читает стихи. Ей стало тепло на сердце, улыбаясь, она повернулась к ветру и, не выпуская Клавдию из-под платка, побежала к Арбату.
У Чесночихи было много народу, - все жены рабочих, ушедших на фронт, и несколько стариков, сидевших в почете около стола, где приезжий рассказывал о военных делах. Сейчас его спрашивали, перебивая друг друга, о том - скоро ли полегчает с хлебом, можно ли рассчитывать к рождеству на подвоз в Москву топлива, о том - выдают ли в частях валенки и полушубки. Называли фамилии мужей и братьев, - живы ли, здоровы ли они? - как будто этот военный мог знать но именам все тысячи рабочих, дравшихся на всех фронтах.