Даша усаживалась в большом кресле то боком, то поджав ноги, раскрыла было книгу - отчет за три месяца "деятельности Городского союза", - столбцы цифр и совершенно непонятных слов, - но в книжке не нашла утешения. Взглянула на часы, вздохнула, пошла в палату.
Раненые спали, воздух был тяжелый. Высоко под дубовым потолком, в железном кругу люстры, горела несветлая лампочка. Молодой татарин-солдат, с отрезанной рукой, бредил, мотаясь бритой головой на подушке. Даша подняла с пола пузырь со льдом, положила ему на пылающий лоб и подоткнула одеяло. Потом обошла все койки и присела на табуретке, сложив руки на коленях.
"Сердце не наученное, вот что, - подумала она, - любило бы только изящное и красивое. А жалеть, любить нелюбимое - не учено".
- Что, ко сну морит, сестрица? - услышала она ласковый голос и обернулась. С койки глядел на нее Семен - бородатый. Даша спросила:
- Ты что не спишь?
- Днем наспался.
- Рука болит?
- Затихла... Сестрица!
- Что?
- Личико у тебя махонькое, - ко сну морит? Пошла бы вздремнула! Я посмотрю, - если нужно, позову.
- Нет, спать я не хочу.
- Свои-то у тебя есть на войне?
- Жених.
- Ну, бог сохранит.
- Пропал без вести.
- Ай, ай. - Семен замотал бородой, вздыхая. - У меня брательник без вести пропал, а потом письмо от него пришло, - в плену. И человек хороший твой-то?
- Очень, очень хороший человек.
- Может, я слыхал про него. Как зовут-то?
- Иван Ильич Телегин.
- Слыхал. Постой, постой. Слыхал. Он в плену, сказывали... Какого полка?
- Казанского.
- Ну, самый он. В плену. Жив. Ах, хороший человек! Ничего, сестрица, потерпи. Снега тронутся - войне конец, - замиримся. Сынов еще ему народишь, ты мне поверь.
Даша слушала, и слезы подступали к горлу, - знала, что Семен все выдумывает, Ивана Ильича не знает, и была благодарна ему. Семен сказал тихо:
- Ах ты, милая...
Снова сидя в дежурной комнате, лицом к спинке кресла, Даша почувствовала, словно ее, чужую, приняли с любовью, - живи с нами. И ей казалось, что она жалеет сейчас всех больных и спящих. И, жалея и думая, она вдруг представила с потрясающей ясностью, как Иван Ильич тоже, где-то на узкой койке, так же, как и эти, - спит, дышит...
Даша начала ходить по комнате. Вдруг затрещал телефон. Даша сильно вздрогнула, - так резок в этой сонной тишине и груб был звонок. Должно быть, опять привезли раненых с ночным поездом.
- Я слушаю, - сказала она, и в трубку поспешно проговорил нежный женский взволнованный голос:
- Пожалуйста, попросите к телефону Дарью Дмитриевну Булавину.
- Это я, - ответила Даша, и сердце ее страшно забилось. - Кто это?.. Катя?.. Катюша!.. Ты?.. Милая!.. 19
- Ну, вот, девочки, мы и опять все вместе, - говорил Николай Иванович, одергивая на животе замшевый френч, взял Екатерину Дмитриевну за подбородок и сочно поцеловал в щеку. - С добрым утром, душенька, как спала? - Проходя за стулом Даши, поцеловал ее в волосы.
- Нас с ней, Катюша, теперь водой не разольешь, молодец девушка - работница.
Он сел за стол, покрытый свежей скатертью, пододвинул фарфоровую рюмочку с яйцом и ножом стал срезать ему верхушку.
- Представь, Катюша, я полюбил яйца по-английски - с горчицей и маслом, необыкновенна вкусно, советую тебе попробовать. А вот у немцев-то выдают по одному яйцу на человека два раза в месяц. Как это тебе понравится?
Он открыл большой рот и засмеялся.
- Вот этим самым яйцом ухлопаем Германию всмятку. У них, говорят, уже дети без кожи начинают родиться. Бисмарк им, дуракам, говорил, что с Россией нужно жить в мире. Не послушали, пренебрегли нами, - теперь пожалуйте-с - два яйца в месяц.
- Это ужасно, - сказала Екатерина Дмитриевна, опуская глаза, - когда дети рождаются без кожи, - это все равно ужасно, у кого рождаются - у нас или у немцев.
- Прости, Катюша, ты несешь чепуху.
- Я только знаю, - когда ежедневно убивают, убивают, это так ужасно, что не хочется жить.
- Что же поделаешь, моя милая, приходится на собственной шкуре начать понимать, что такое государство. Мы только читали у разных Иловайских, как какие-то там мужики воевали землю на разных Куликовых и Бородянских полях. Мы думали - ах, какая Россия большая! - взглянешь на карту. А вот теперь потрудитесь дать определенный процент жизней для сохранения целости того самого, что на карте выкрашено зеленым через всю Европу и Азию. Невесело. Вот если ты говоришь, что государственный механизм у нас плох, - тут я могу согласиться. Теперь, когда я иду умирать за государство, я прежде всего спрашиваю, - а вы, те, кто посылаете меня на смерть, вы - во всеоружии государственной мудрости? Могу я спокойно пролить свою кровь за отечество? Да, Катюша, правительство еще продолжает по старой привычке коситься на общественные организации, но уже ясно, что без нас ему теперь не обойтись. Дудки-с! А мы сначала за пальчик, потом и за руку схватимся. Я очень оптимистически настроен. - Николай Иванович поднялся, взял с камина спички, стоя закурил и бросил догоревшую спичку в скорлупу от яйца. - Кровь не будет пролита даром. Война кончится тем, что у государственного руля встанет наш брат, общественный деятель. То, чего не могли сделать "Земля и воля", революционеры и марксисты, - сделает война. Прощайте, девочки. - Он одернул френч и вышел, со спины похожий на переодетую полную женщину.
Екатерина Дмитриевна вздохнула и села у окна с вязаньем. Даша присела к ней на подлокотник кресла и обняла сестру за плечи. Обе они были в черных закрытых платьях и теперь, сидя молча и тихо, очень походили друг на друга. За окном медленно падал снежок, и снежный, ясный свет лежал на стенах комнаты. Даша прижалась щекой к Катиным волосам, чуть-чуть пахнущим незнакомыми духами.
- Катюша, как ты жила это время? Ты ничего не рассказываешь.
- О чем же, котик, рассказывать? Я тебе писала.
- Я все-таки, Катюша, не понимаю, - ты красивая, прелестная, добрая. Таких, как ты, я больше не знаю. Но почему ты несчастлива?" Всегда у тебя грустные глаза.
- Сердце, должно быть, несчастливое.
- Нет, я серьезно спрашиваю.
- Я об этом, девочка, сама думаю все время. Должно быть, когда у человека есть все, - тогда он по-настоящему и несчастлив. У меня - хороший муж, любимая сестра, свобода... А живу, как в мираже, и сама - как призрак... Помню, в Париже думала, - вот бы жить мне где-нибудь сейчас в захолустном городишке, ходить за птицей, за огородом, по вечерам бегать к милому другу за речку... Нет, Даша, моя жизнь кончена.
- Катюша, не говори глупостей...
- Знаешь, - Катя потемневшими, пустыми глазами взглянула на сестру, - этот день я чувствую... Иногда ясно вижу полосатый тюфяк, сползшую простыню, таз с желчью... Я лежу мертвая, желтая, седая...
Опустив шерстяное вязанье, Екатерина Дмитриевна глядела на падающие в безветренной тишине снежинки. Вдалеке под островерхой кремлевской башней, под раскоряченным золотым орлом, кружились галки, как облако черных листьев.
- Я помню, Дашенька, я встала рано, рано утром. С балкона был виден Париж, весь в голубоватой дымке, и повсюду поднимались белые, серые, синие дымки. Ночью был дождик, - пахло свежестью, зеленью, ванилью. По улице шли дети с книжками, женщины с корзинками, открывались съестные лавки. Казалось - это прочно и вечно. Мне захотелось сойти туда, вниз, смешаться с толпой, встретить какого-то человека с добрыми глазами, положить ему руки на грудь. А когда я спустилась на Большие бульвары - весь город был уже сумасшедший. Бегали газетчики, повсюду - взволнованные кучи людей. Во всех газетах - страх смерти и ненависть. Началась война. С этого дня только и слышу - смерть, смерть... На что же еще надеяться?..
Помолчав, Даша спросила:
- Катюша...
- Что, родненькая?
- Как ты с Николаем?
- Не знаю, кажется - мы простили друг друга. Смотри, уж вот три дня прошло, - он со мной очень нежен. Какие там женские счеты. Страдай, сойди с ума, - кому сейчас это нужно? Так, пищишь, как комар, и себя-то едва слышно. Завидую старухам - у них все просто: скоро смерть, к ней и готовься.
Даша поворочалась на подлокотнике кресла, вздохнула несколько раз глубоко и сняла руку с Катиных плеч. Екатерина Дмитриевна сказала нежно:
- Дашенька, Николай Иванович мне сказал, что ты невеста. Правда это? Бедненькая. - Она взяла Дашину руку, поцеловала и, положив на грудь, стала гладить. - Я верю, что Иван Ильич жив. Если ты его очень любишь, - тебе больше ничего, ничего на свете не нужно.
Сестры опять замолчали, глядя на падающий за окном снег. По улице, среди сугробов, скользя сапогами, прошел взвод юнкеров с вениками и чистым бельем под мышками. Юнкеров гнали в баню. Проходя, они запели одной глоткой, с присвистом:
Взвейтесь, соколы, орлами,
Полно горе горевать...
Пропустив несколько дней, Даша снова начала ходить в лазарет. Екатерина Дмитриевна оставалась одна в квартире, где все было чужое: два скучных пейзажа на стене - стог сена и талая вода между голыми березами; над диваном в гостиной - незнакомые фотографии; в углу - сноп пыльного ковыля.
Екатерина Дмитриевна пробовала ездить в театр, где старые актрисы играли Островского, на выставки картин, в музеи, - все это казалось ей бледным, выцветшим, полуживым и сама она себе - тенью, бродящей по давно всеми оставленной жизни.
Целыми часами Екатерина Дмитриевна просиживала у окна, у теплой батареи отопления, глядела на снежную тихую Москву, где в мягком воздухе, сквозь опускающийся снег, раздавался печальный колокольный звон, - служили панихиду либо хоронили привезенного с фронта. Книга валилась из рук, - о чем читать? о чем мечтать? Мечты и прежние думы, - как это все теперь ничтожно!
Время шло от утренней газеты до вечерней. Екатерина Дмитриевна видела, как все окружающие ее люди жили только будущим, какими-то воображаемыми днями победы и мира, - все, что укрепляло эти ожидания, переживалось с повышенной радостью, от неудачи все мрачнели, вешали головы. Люди, как маниаки, жадно ловили слухи, отрывки фраз, невероятные сообщения и воспламенялись от газетной строчки.
Екатерина Дмитриевна решилась наконец и поговорила с мужем, прося пристроить ее на какое-нибудь дело. В начале марта она начала работать в том же лазарете, где служила и Даша.