Докладчик кончил. Сидящие - кто опустил голову, кто обхватил ее руками. Председательствующий передвинул ладонь выше на голый череп и написал записочку, подчеркнув одно слово три раза, так что перо вонзилось в бумагу. Перебросил записочку третьему слева, худощавому, с черными усами, со стоячими волосами.
Третий слева прочел, усмехнулся в усы, написал на той же записке ответ...
Председательствующий не спеша, глядя на окно, где бушевала метель, изорвал записочку в мелкие клочки.
- Армии нет, продовольствия нет, докладчик прав, мы мечемся в пустоте, - проговорил он глуховатым голосом. - Немцы наступают и будут наступать. Докладчик прав...
- Но это конец? Какой же выход? Капитулировать? Уходить в подполье? - перебили голоса.
- Какой выход? (Он сощурился.) Драться. Драться жестоко. Разбить немцев. А если сейчас не разобьем, - отступим в Москву. Немцы возьмут Москву, - отступив на Урал. Создадим Урало-Кузнецкую республику. Там - уголь, железо и боевой пролетариат. Эвакуируем туда питерских рабочих. Разлюбезное дело. А придет нужда - будем отступать хоть до Камчатки. Одно, одно надо помнить: сохранить цвет рабочего класса, не дать его вырезать. И мы снова займем Москву и Питер... На Западе еще двадцать раз переменится... Вешать носы, хвататься за голову - не большевистское это дело...
С неожиданной живостью он вскочил с высокого кресла, побежал, - руки в карманах, - к дубовым дверям, распахнул половинку. Из коридора, из густых испарений и тусклого света придвинулись к нему усатые, худые, морщинистые лица, горящие глаза питерских рабочих... Он поднял большую руку, запачканную чернилами:
- Товарищи, социалистическое отечество в опасности!..
2
В начале зимы на узловых станциях южнорусских дорог сталкивались два человеческих потока. С севера в донские, кубанские, терские, богатые хлебом места бежали от апокалипсического ужаса общественные деятели, переодетые военные, коммерсанты, полицейские, помещики из пылающих усадеб, аферисты, актеры, писатели, чиновники, подростки, почуявшие времена Фенимора Купера, - словом, еще недавно шумное и пестрое население обеих столиц.
Навстречу с юга двигалась сплошной массой закавказская миллионная армия с оружием, пушками, снарядами, вагонами соли, сахара, мануфактуры. В скрещениях получалась теснота, где работали белогвардейские шпионы. Казаки-станичники выезжали к поездам скупать оружие, богатые мужики меняли хлеб и сало на мануфактуру. Шныряли бандиты и мелкое жулье. Пойманных пришибали тут же на путях.
Красногвардейские заслоны были мало действительны, их прорывали, как паутину. Здесь были степи, воля. Здесь еще в седую старину ходили, заломив шапки. Все было непрочно, текуче, неясно. Сегодня перекрикивали иногородние, малоземельные и выбирали совдеп, а назавтра станичные казаки разгоняли шашками коммунистов и слали гонца, - с грамотой в шапке, - в Новочеркасск к атаману Каледину. Чихали здесь на питерскую власть.
Но с конца ноября питерская власть начала уже разговаривать серьезно. Создавались первые революционные отряды, - это были передвигающиеся в растерзанных вагонах эшелоны матросов, рабочих, бездомных фронтовиков. Они плохо подчинялись командованию, бушевали, дрались свирепо, но при малейшей неудаче откатывались и на грандиозных митингах после боя грозились разорвать командиров.
По тогда уже задуманному плану Дон и Кубань окружались по трем основным направлениям: с северо-запада двигался Саблин, отрезая Дон от Украины, полукольцом к Ростову и Новочеркасску подходил Сиверс, из Новороссийска надавливали отряды черноморских матросов. Изнутри готовилось восстание в заводских и угольных районах.
В январе красные отряды приблизились к Таганрогу, Ростову и Новочеркасску. В донских станицах рознь между казаками и иногородними не достигла еще того напряжения, когда нужно браться за оружие. Дон еще лежал недвижим. Реденькие войска атамана Каледина под давлением красных без боя уходили с фронта.
Красные нависали смертельной угрозой. В Таганроге восстали рабочие и выбили из города добровольческий полк Кутепова. Красный отряд урядника Подтелкова разбил и уничтожил под Новочеркасском последний атаманский заслон.
Тогда атаман Каледин обратился к Дону с последним, безнадежным призывом - послать казаков-добровольцев в единственное стойкое военное образование - в Добровольческую армию, формируемую в Ростове генералами Корниловым, Алексеевым и Деникиным... Но на призыв атамана никто не отозвался.
Двадцать девятого января Каледин созвал в новочеркасском дворце атаманское правительство. В белом зале за полукруглым столом сели четырнадцать окружных старшин Войска Донского, знаменитые генералы и представители "московского центра по борьбе с анархией и большевизмом". Большого роста, хмурый, с висячими усами атаман сказал с мрачным спокойствием:
- Господа, должен заявить вам, что положение наше безнадежно. Силы большевиков с каждым днем увеличиваются. Корнилов отзывает все свои части с нашего фронта. Решение его непреклонно. На мой призыв о защите Донской области нашлось всего сто сорок семь штыков. Население Дона и Кубани не только не поддерживает нас - оно нам враждебно. Почему это? Как назвать этот позорный ужас? Шкурничество погубило нас. Нет больше чувства долга, нет чести. Предлагаю вам, господа, сложить с себя полномочия и передать власть в другие руки. - Он сел и затем прибавил, ни на кого не глядя: - Господа, говорите короче, время не ждет...
Помощник атамана, "донской соловей" Митрофан Богаевский, крикнул ему злобно:
- Иными словами - вы предлагаете передать власть большевикам?..
На это атаман ответил, что пусть войсковое правительство поступает так, как ему заблагорассудится, и тотчас покинул заседание, - ушел, тяжело ступая, в боковую дверь, к себе. Он взглянул в окно на мотающиеся голые деревья парка, на безнадежные снежные тучи, позвал жену; она не ответила. Тогда он пошел дальше, в спальню, где пылал камин. Он снял тужурку и шейный крест, в последний раз, словно не вполне еще уверенный, близко взглянул на военную карту, висевшую над постелью. Красные флажки густо обступили Дон и кубанские степи. Игла с трехцветным флажком была воткнута в черной точке Ростова. И только. Атаман вытянул из заднего кармана синих с лампасами штанов плоский теплый браунинг и выстрелил себе в сердце.
Девятого февраля генерал Корнилов вывел свою маленькую Добровольческую армию, состоящую сплошь из офицеров, юнкеров и кадет, - обозы генералов и особо важных беженцев из Ростова за Дон, в степи.
Маленький, с калмыцким лицом, сердитый генерал шел в авангарде войск, пешком, с солдатским мешком за плечами. В одной из телег, в обозе, ехал, прикрытый тигровым одеялом, несчастный, больной бронхитом генерал Деникин.
За вагоном плыли бурые степи, оголенные от снега. В разбитое окно дул свежий, ветер, пахнущий талой землей. Катя глядела в окно. Ее голову и грудь покрывал оренбургский платок, завязанный на спине узлом. Рощин, в солдатской шинели и рваном картузе, протянув ноги, дремал. Поезд шел медленно. Вот потянулись голые, с прижатыми ветвями, высокие деревья, густо обсаженные гнездами. Тучи грачей кружились над ними, раскачивались на сучьях. Катя придвинулась ближе к окну. Грачи кричали тревожно, дико - по-весеннему, так же, как кричали в далеком детстве, - о вешних водах, о туманах, о первых грозах.
Катя и Рощин ехали на юг, - куда? В Ростов, в Новочеркасск, в донецкие станицы? Туда, где запутывался узел гражданской войны. Рощин спал, уронив голову, небритое лицо было обтянуто, жесткие морщины выступали у рта, сложенного брезгливо. И вдруг Кате стало страшно: это было не его лицо, - чужое, остроносое... В окно ветер нес крики грачей. Потряхиваясь на стрелках, медленно шел вагон. По грязному шляху, наискосок уходящему в степь, тянулись воза - лохматые лошаденки, телеги, залепленные грязью, бородатые, чужие, страшные люди. Рощин затянул во сне не то храп, не то стон, хриповатый, мучительный. Тогда Катя дрожащими руками коснулась его лица:
- Вадим, Вадим...
Он резко оборвал страшную ноту. Разлепил бессмысленные глаза.
- Фу, черт, снится мерзость...
Вагон остановился. Теперь слышались, кроме грачиных, человеческие голоса. Пробежали в мужичьих сапогах бабы с мешками, толкаясь, показывая белые ляжки, полезли в товарный вагон. В окно купе, прямо на Катю, просунулась в засаленном картузе косматая голова, от самых медвежьих глаз заросшая бородой, свалянной в косицы.
- Случаем пулеметика не продадите?
На верхней полке крякнули, кто-то сильно повернулся, веселым голосом ответил:
- Пушечки имеются, а пулеметики все продали.
- Пушки нам ни к чему, - сказал мужик, раздвигая большой рот, так что борода пошла в стороны веником. Он влез с локтями в окошко, хитро оглядывая внутренность купе, - нельзя ли к чему прицениться? С верхней койки соскочил рослый солдат, - широкое лицо, голубые детские глаза, ладный бритый череп. Затянул сильным движением ремень на шинели.
- Тебе, отец, не воевать, на печку пора, шептунов пускать.
- Это верно, - сказал мужик, - что на печку. Нет, солдат, нынче на печи не поспишь. Спать не дадут. Ино кормиться надо.
- Разбоем?
- Ну, ты скажешь...
- А зачем тебе пулемет?
- Как тебе сказать? - Мужик закрутил нос, корявой рукой разворочал шерсть на лице, и все это затем, чтобы скрыть блеск глаз, - так они у него лукаво засмеялись. - Сынишка у меня с войны вернулся. Съезди да съезди, говорит, на станцию, приценись к пулеметику. Пуда за четыре пшенички я бы взял. А?
- Кулачье, - сказал солдат и засмеялся, - черти гладкие! А сколько у тебя лошадей, папаша?
- Восемь бог дал. А из вещей каких или оружия, ничего для продажи нет? - Он еще раз оглянул сидящих в купе и - вдруг и улыбка пропала, и глаза погасли - отвернулся, будто это не люди были в купе, а дерьмо, и пошел по грязи, по перрону, помахивая кнутиком.
- Видели его? - сказал солдат, ясно взглянув на Катю. - Восемь лошадей! А сыновей у него душ двенадцать. Посадит их на коней, и пошли гулять по степи, - добытчики. А сам - на печку, задницей в зерно. добычу копить.