- Я вас не понимаю, господин подполковник, - проговорил Рощин холодно. - Разные там Бройницкие и компания и есть Советская власть девяносто шестой пробы... Их не оправдывать, - бороться с ними, не щадя живота...
- Во имя чего-с? - поспешно спросил Тетькин.
- Во имя великой России, господин подполковник.
- А что это такое-с? Простите, я по-дурацки спрошу: великая Россия, - в чьем, собственно, понимании? Я бы хотел точнее. В представлении петроградского высшего света? Это одно-с... Или в представлении стрелкового полка, в котором мы с вами служили, геройски погибшего на проволоках? Или московского торгового совещания, - помните, в Большом театре Рябушинский рыдал о великой России? Это - уже дело третье. Или рабочего, воспринимающего великую Россию по праздникам из грязной пивнушки? Или - ста миллионов мужиков, которые...
- Да, черт вас возьми... (Катя быстро под столом сжала Рощину руку.) Простите, подполковник. До сих пор мне было известно, что Россией называлась территория в одну шестую часть земного шара, населенная народом, прожившим на ней великую историю... Может быть, по-большевистскому это и не так... Прошу прощения... (Он горько усмехнулся сквозь трудно подавленное раздражение.)
- Нет, именно так-с... Горжусь... И лично я вполне удовлетворен, читая историю государства Российского. Но сто миллионов мужиков книг этих не читали. И не гордятся. Они желают иметь свою собственную историю, развернутую не в прошлые, а в будущие времена... Сытую историю... С этим ничего не поделаешь. К тому же у них вожди - пролетариат. Эти идут еще дальше - дерзают творить, так сказать, мировую историю... С этим тоже ничего не поделаешь... Вы меня вините в большевизме, Вадим Петрович... Себя я виню в созерцательности, - тяжелый грех. Но извинение - в большой утомленности от окопной жизни. Со временем надеюсь стать более активным и тогда, пожалуй, не возражу на ваше обвинение...
Словом, Тетькин ощетинился, покрасневший череп его покрылся каплями пота. Рощин торопливо, не попадая крючками в петли, застегивал шинель. Катя, вся сморщившись, глядела то на мужа, то на Тетькина. После тягостного молчания Рощин сказал:
- Сожалею, что потерял товарища. Покорно благодарю за гостеприимство...
Не подавая руки, он пошел из комнаты. Тогда Катя, всегда молчаливая, - "овечка", - почти крикнула, стиснув руки:
- Вадим, прошу тебя - подожди... (Он обернулся, подняв брови.) Вадим, ты сейчас не прав... (Щеки у нее вспыхнули.) С таким настроением, с такими мыслями жить нельзя...
- Вот как! - угрожающе проговорил Рощин. - Поздравляю...
- Вадим, ты никогда не спрашивал меня, я не требовала, не вмешивалась в твои дела... Я тебе верила... Но пойми, Вадим, милый, то, что ты думаешь, - неверно. Я давно, давно хотела сказать... Нужно делать что-то совсем другое... Не то, зачем ты приехал сюда... Сначала нужно понять... И только тогда, если ты уверен (опустив руки, от ужасного волнения она их все заламывала под столом)... если ты так уверен, что можешь взять это на свою совесть, - тогда иди, убивай...
- Катя! - зло, как от удара, крикнул Рощин. - Прошу тебя замолчать!
- Нет!.. Я говорю так потому, что безумно тебя люблю... Ты не должен быть убийцей, не должен, не должен...
Тетькин, не смея кинуться ни к ней, ни к нему, повторял шепотом:
- Друзья мои, друзья мои, давайте поговорим, договоримся...
Но договориться было уже нельзя. Все накипевшее в Рощине за последние месяцы взорвалось бешеной ненавистью. Он стоял в дверях, вытянув шею, и глядел на Катю, показывая зубы.
- Ненавижу, - прошипел. - К черту!.. С вашей любовью... Найдите себе жида... Большевичка... К черту!..
Он издал горлом тот же мучительный звук, как тогда в вагоне. Вот-вот, казалось, он сорвется, будет беда... (Тетькин двинулся даже, чтобы загородить Катю.) Но Рощин медленно зажмурился и вышел...
Семен Красильников, сидя на лазаретной койке, хмуро слушал брата Алексея. Гостинцы, присланные Матреной - сало, курятина, пироги, - лежали в ногах на койке. Семен на них не глядел. Был он худ, лицо нездоровое, небритое, волосы от долгого лежания свалялись, худы были ноги в желтых бязевых подштанниках. Он перекатывал из руки в руку красное яичко. Брат Алексей, загорелый, с золотистой бородкой, сидел на табуретке, расставив ноги в хороших сапогах, говорил приятно, ласково, а с каждым его словом сердце Семена отчуждалось.
- Крестьянская линия - само собой, браток, рабочие - само собой, - говорил Алексей. - У нас на руднике "Глубоком" сунулись рабочие в шахту - она затоплена, машины не работают, инженеры все разбежались. А жрать надо, так или нет? Рабочие все до одного ушли в Красную гвардию. Их интересы, значит, углублять революцию. Так или нет? А наша, крестьянская революция - всего шесть вершков чернозему. Наше углубление - паши, сей, жни. Верно я говорю? Все пойдем воевать, а работать кто будет? Бабы? Им одним со скотиной дай бог справиться. А земля любит уход, холю. Вот как, браток. Поедем домой, на своих харчах легче поправишься. Мы теперь с землицей. А рук нет. Боронить, сеять, убирать, - разве мы одни с Матреной справимся? Кабанов у нас теперь восемнадцать штук, коровешку вторую присмотрел. На все нужны руки.
Алексей потащил из кармана шинели кисет с махоркой. Семен кивком головы отказался курить: "Грудь еще больно". Алексей, продолжая звать брата в деревню, перебрал гостинцы, взял пухлый пирог, потрогал его.
- Да ты съешь, тут масла одного Матрена фунт загнала...
- Вот что, Алексей Иванович, - сказал Семен, - не знаю, что вам и ответить. Съездить домой - это даже с удовольствием, покуда рана не зажила. Но крестьянствовать сейчас не останусь, не надейтесь.
- Так. А спросить можно - почему?
- Не могу я, Алеша... (Рот Семена свело, он пересилился.) Ну, пойми ты - не могу. Раны я своей не могу забыть... Не могу забыть, как они товарищей истязали... (Он обернулся к окошку с той же судорогой и глядел залютевшими глазами.) Должен ты войти в мое положение... У меня одно на уме, - гадюк этих... (Он прошептал что-то, затем - повышенно, стиснув в кулаке красное яичко.) Не успокоюсь... Покуда гады кровь нашу пьют... Не успокоюсь!..
Алексей Иванович покачал головой. Поплевав, загасил окурок между пальцами, оглянулся, - куда? - бросил под койку.
- Ну что ж, Семен, дело твое, дело святое... Поедем домой поправляться. Удерживать силой не стану.
Едва Алексей Красильников вышел из лазарета, - повстречался ему земляк Игнат, фронтовик. Остановились, поздоровались. Спросили - как живы? Игнат сказал, что работает шофером в исполкоме.
- Идем в "Солейль", - сказал Игнат, - оттуда ко мне ночевать. Сегодня там бой. Про комиссара Бройницкого слыхал? Ну, не знаю, как он сегодня вывернется. Ребята у него такие фартовые, - город воем воет. Вчера днем на том углу двух мальчишек, школьников, зарубили, и ни за что, наскочили на них с шашками. Я вот тут стоял у столба, так меня - вырвало...
Разговаривая, дошли до кинематографа "Солейль". Народу было много. Протолкались, стали около оркестра. На небольшой сцене, перед столом, где сидел президиум (круглолицая женщина в солдатской шинели, мрачный солдат с забинтованной грязною марлей головой, сухонький старичок рабочий в очках и двое молодых в гимнастерках), ходил, мелко ступая, взад и вперед, как в клетке, очень бледный, сутулый человек с копной черных волос. Говоря, однообразно помахивал слабым кулачком, другая рука его сжимала пачку газетных вырезок.
Игнат шепнул Красильникову:
- Учитель - у нас в Совете...
- ...Мы не можем молчать... Мы не должны молчать... Разве у нас в городе Советская власть, за которую вы боролись, товарищи?.. У нас произвол... Деспотизм хуже царского... Врываются в дом к мирным обывателям... В сумерки нельзя выйти на улицу, раздевают... Грабят... На улицах убивают детей... Я говорил об этом в исполнительном комитете, говорил в ревкоме... Они бессильны... Военный комиссар покрывает своей неограниченной властью все эти преступления... Товарищи... (Он судорожно ударил себя в грудь пачкой вырезок.) Зачем они убивают детей? Расстреливайте нас... Зачем вы убиваете детей?..
Последние слова его покрылись взволнованным гулом всего зала. Все переглядывались в страхе и возбуждении. Оратор сел к столу президиума, закрыл сморщенное лицо газетными листками. Председательствующий, солдат с забинтованной головой, оглянулся на кулисы:
- Слово предоставляется начальнику Красной гвардии, товарищу Трифонову...
Весь зал зааплодировал. Хлопали, подняв руки. Несколько женских голосов из глубины закричало: "Просим, товарищ Трифонов". Чей-то бас рявкнул: "Даешь Трифонова!" Тогда Алексей Красильников заметил у самого оркестра стоящего спиной к залу и теперь, как пружина, выпрямившегося - лицом к орущим, - рослого и стройного человека в щегольской кожаной куртке с офицерскими, крест-накрест ремнями. Светло-стальные выпуклые глаза его насмешливо, холодно скользили по лицам, - и тотчас же руки опускались, головы втягивались в плечи, люди переставали аплодировать. Кто-то, нагибаясь, быстро пошел к выходу.
Человек со стальными глазами презрительно усмехнулся. Коротким движением поправил кобуру. У него было актерское, длинное, чисто выбритое лицо. Он опять повернулся к сцене, положил оба локтя на загородку оркестра. Игнат толкнул в бок Красильникова.
- Бройницкий. Вот, брат ты мой, взглянет, - так страшно.
Из-за кулис, стуча тяжелыми сапогами, вышел начальник Красной гвардии Трифонов. Рукав байковой его куртки был перевязан куском кумача. В руках он держал картуз, также перевязанный по околышу красным. Весь он был коренастый, спокойный. Не спеша подошел к краю сцены. Серая кожа на обритом черепе зашевелилась. Тени от надбровий закрыли глаза. Он поднял руку (настала тишина) и полусогнутой ладонью указал на стоявшего внизу Бройницкого.