- О чем?
- Крестьян у нас отбирают на волю! - отвечал предводитель, как-то странно скосив глаза.
- "Господа! - продолжал начальник края, не совсем разбирая написанное: - русское дворянство, всегда являвшее доблестные примеры любви к отечеству и в двенадцатом еще году проливавшее кровь на полях Бородина..."
На этом месте старик приостановился.
- Где и я имел честь получить этот небольшой знак моего участия! - прибавил он, показывая на один из множества висевших на нем крестов.
- "Русское дворянство, - продолжал он снова читать: - свое крепостное право не завоевало, подобно..."
- "Феодалам!" - поспешил ему подсказать правитель канцелярии.
- "Феодалам, - повторил генерал: - но оно получило его от монаршей воли, которой теперь благоугодно изменить его в видах счастья и благоденствия всем любезного нам отечества..."
Начальник края опять остановился, поправил очки и многозначительно на всех посмотрел.
- "Этот пахарь, трудящийся теперь скорбно около сохи своей, вознесет радостный взор к небу!" - говорил он и поморщился.
Речь эту, как и все прочие бумаги, ему сочинял правитель канцелярии, и старый генерал место это находил чересчур уж буколическим. Но правитель канцелярии, напротив, считал его совершенно необходимым; сей молодой действительный статский советник последнее время сделался ужасным демократом: о дворянстве иначе не выражался, как - "дрянное сословие", а о мужиках говорил: "наш добрый, умный, честный мужичок".
- "Видимое мною на всех лицах ваших, милостивые государи, одушевление, - продолжал начальник края: - исполняет меня надеждою, что мы к сему святому делу приступим и исполним его с полною готовностью..."
- Все? - спросил он, остановясь, правителя канцелярии.
- Все-с! - отвечал тот, беря у него бумагу.
Замечаемые однако начальником края одушевленные лица сидели насупившись, и никто слова не начинал говорить.
Поднялся губернский предводитель.
- Милостивые государи! - начал он, заморгав в то же время глазами, что ужасно, говорят, скрывало таимые им мысли. - Милостивые государи! Я радуюсь, что несу звание губернского предводителя в такое великое время. Первое мое желание - выразить перед престолом монарха ваши чувства радости и благодарности. Вам, милостивые государи, дана возможность сделать великое и благодетельное дело для наших меньших братий!.. Дайте адрес! - прибавил он, торопливо обращаясь к правителю канцелярии.
Тот подал бисерным почерком написанную бумагу. Она стала переходить из рук в руки, и все, не читав, подписали ее. Бакланов тоже так подмахнул.
- Еще вчера только эту меньшую-то братию, своего лакея, в полиции отодрал! - сказал ему предводитель его уезда, показывая на губернского предводителя.
- Ужасная каналья, теперь за крест и чин все продаст! - проговорил Бакланов.
Губернский предводитель между тем что-то сменил на своем месте.
- Господа! - снова начал он и окончательно закрыл левый глаз: - обязанности предводителей в настоящее время слишком важны: я полагаю, следует им положить жалованье.
Лица предводителей просияли, а у дворянства вытянулись.
- Из каких же сумм? - отозвался было солидный помещик.
- Суммы есть! - подхватили в один голос предводители.
Губернский предводитель между тем спешил воспользоваться удобною минутой.
- По такому расписанию-с, - сказал он: - губернскому предводителю пять тысяч рублей, уездным по три тысячи рублей и депутатам по две тысячи рублей.
При последних словах у дворянства уж лица повеселели. "Авось попаду в депутаты и хоть тысчонку-другую сорву", - подумал почти каждый из них.
- Хорошо-с! - раздалось почти со всех сторон.
Губернский предводитель и начальник края пожали друг у друга руку, как люди, совершившие немаловажное дело.
- До свидания, господа! - сказал последний, обращаясь к прочим своим гостям: - завтра надо рано вставать, ума-разума припасать!
Все пошли как накормленные мякиной. Каждый чувствовал, что следовало-бы что-нибудь возразить и хоть в чем-нибудь заявить свои права или интересы, а между тем никто не решался: постарше- боялись начальства, а молодые - из чувства вряд ли еще не более неодобрительного - из боязни прослыть консерватором и отсталым.
В обществе, не привыкшем к самомышлению, явно уже начиналось, после рабского повиновения властям и преданиям, такое же насильственное и безотчетное подчинение молодым идейкам. 17..
Сорокалетний идеалист и двадцатилетний материалист.
Бакланов все больше и больше начинал спорить со своим шурином, и всего чаще они сталкивались на крестьянском деле.
- Что же вас-то так тут раздражает? - спрашивал его Сабакеев.
- А то-с, - отвечал насмешливо Бакланов: - я вовсе не с такою великою душой, чтобы мне страдать любовью ко всему человечеству; достаточно будет, если я стану заботиться о самом себе и о семействе, и нисколько не скрываюсь, что Аполлон Бельведерский все-таки дороже мне печного горшка.
- Печной горшок - очень полезная вещь! - сказал Сабакеев и ни слова не прибавил в пользу Аполлона Бельведерского.
- Ну да, разумеется, - подхватил Бакланов: - и клеточка ведь самое важное открытие в мире; смело ставь ее вместо Бога.
- Клеточка очень важное открытие, - повторил опять Сабакеев.
- Да, и Шиллер, и Гете, и Шекспир - ступайте к чорту! Дрянь они, - продолжал досадливо Бакланов.
- Шиллер, Гете и Шекспир делали в свое время хорошо.
- А теперь на поверхности всего мы с вами, не так ли?
- Нет, не мы, а идеи.
- Желательно бы мне знать, какие это именно? - проговорил Бакланов.
- Идеи народности, демократизма, идеи материализма, наконец социальые идеи.
- Все это около 48 года мы знали, переживали, и все это французская революция решила для нас самым наглядным образом.
- Ну, что французская революция! - произнес с презрением Сабакеев.
- А у нас лучше будет, не так ли?
- Вероятно, - отвечал Сабакеев.
- Почва целостнее!.. непосредственнее, чище примем.
- Конечно!
Евпраксия улыбнулась, а Бакланов развел только руками и с обеих спорящих сторон продолжалось несколько минут не совсем приязненное молчание.
- Вы, например, - продолжал Бакланов снова, обращаясь к шурину: - вы превосходный человек, но в то же время, извините меня, вы нравственный урод!
- Почему же? - спросил Сабакеев.
Евпраксия тоже взглянула на мужа вопросительно.
- Вы не любили еще женщин до сих пор, - объяснил Бакланов.
Сабакеев немного покраснел.
- А мы в ваше время были уже влюблены, как коты... любовниц имели... стихи к ним сочиняли...
- Оттого хороши и женились! - заметила Евпраксия.
- Что ж, я, кажется, сохранил еще до сих пор пыл юности.
- Уж, конечно, не идеальный! - ответила Евпраксия.
- Нет, идеальный! - возразил Бакланов: - вот они так действительно материалисты, - продолжал он, указывая на шурина: - а мы ведь что?.. Поэтики, идеалисты, мечтатели.
- Вот уж нет, вот уж неправда! - даже воскликнула Евпраксия: - они, а не вы, идеалисты и мечтатели.
- Ты думаешь? - спросил ее брат.
- Да! А Александр чистейший материалист.
- Почему же ты это так думаешь? - спросил ее тот.
- Потому что ты только о своем теле думаешь? - спросил ее тот.
- Вот что!.. так объяснить все можно! - произнес Бакланов, уже начинавший несколько конфузиться: - ну-с, так как же: угодно вам перемениться именами? - спросил тот, обращаясь к шурину.
- Не знаю, что вы такое, а я не идеалист! - повторил тот настойчиво.
- Идеалист, идеалист! - повторила ему еще настойчивее сестра.
- Но почему же?
- А потому, что это все то же, как и они в молодости восхищались стихами, а вы - теориями разными.
- Браво, - подхватил Бакланов.
18.. Обличитель чужих нравов в своих домашних, непосредственных движениях.
На столе горела сальная свечка; в комнате было почти не топлено.
Виктор Басардин сидел и писал новый извет на Эммануила Захаровича.
Он описывал историю сестры и только относился к ней в несколько нежном тоне: он описывал эту бедную овечку, которая, под влиянием нужды, пала пред злодеем, который теперь не дает ей ни копейки...
"Во имя всех святых прав человечества, - рисовало его расходившееся перо: - я требую у общества, чтоб оно этого человека, так низко низведшего и оскорбившего женщину, забросало, по иудейскому закону, каменьями, а кстати он и сам еврей и живет в К..., на Котловской улице".
Последнее было прибавлено в виде легонького намека на действительный случай.
Единственная свидетельница его писательских трудов, Иродиада, все это время лежала у него преважно на диване и курила папироску.
Виктор, дописав свое творение, потянул исподлобья на нее взор и несколько поморщился. Ему не нравилась ее чересчур уж свободная поза.
- Иродиада, поди, сними с меня сапоги: ноги что-то жмет! - сказал он, желая напомнить ей, кто она такая.
- Очень весело! - говорила она.
- Тащи сильней! - сказал ей Виктор.
Иродиада стащила сапог и бросила его с пренебрежением на пол.
- Тащи сильней! - сказал ей Виктор.
- Подите! Силы у меня нет, - отвечала Иродиада.
- Говорят тебе, тащи! Хуже, заставлю, - продолжал Виктор, уже бледнея.
- Как же вы меня заставите? Руки еще коротки.
- А вот и заставлю! - проговорил Виктор и, не долго думая, схватил Иродиаду за шею и пригнул ее к ноге.
- Тащи! - повторил он.
- Караул! - крикнула было Иродиада.
- Не кричи, а то бить еще буду! - проговорил он и в самом деле другою рукой достал со стола хлыст.
Иродиада лежала у ног его молча, но сапога не снимала. Так прошло с четверть часа.
Виктор ее не пускал.
- Ну, давайте, уж сниму! - сказала наконец она и сняла.
Виктор ее сейчас же отпустил. Иродиада опрометью бросилась бежать от него.
- Чорт!.. дьявол!.. леший!.. тьфу!.. - проговорила она в передней.
Виктор только посмотрел ей вслед, потом, взял шляпу, надел шинель и пошел к сестре. Главная, впрочем, причина его неудовольствия на Иродиаду заключалась в том, что он просил у нее перед тем взаймы денег, а она разбожилась, что у нее нет ни копейки, тогда как он очень хорошо знал, что у ней есть больше тысячи, которые она накопила, когда была любовницей Иосифа.