Он любил эту маленькую роскошь и вообще привык к ней в своей семейной жизни.
На этот вечер, вместе с прочими гостями, был приглашен и автор сего рассказа.
Извиняюсь перед читателем, что для лучшего разъяснения смысла событий я, по необходимости, должен ввести самого себя в мой роман: дело в том, что Бакланов был мой старый знакомый. Приехав в Петербург, он довольно часто бывал у меня, тосковал о том, о сем: печалился, что нет ни одного чисто-эстетического журнала.
Получив приглашение, я предугадывал, что умысел иной тут был.
По приезде моем, Бакланов прежде всего представил меня Софи, которая, совершенно как хозяйка, сидела за чайным прибором.
- Ваша супруга? - спросил я, зная, что он уже несколько лет был женат.
- Нет, это кузина моя, m-me Ленева! Она ненадолго приехала в Петербург и была так добра, что взялась быть у меня хозяйкой.
По маленьким розовым пятнышкам, выступившим при этом на щечках Софи, и по не совсем спокойному поклону, я сейчас же понял, что тут было что-то такое, да не то!
Бакланов между тем повернул меня и познакомил с другим молодым человеком, джентельменски одетым и с чрезвычайно красивыми бакенбардами.
- Monsieur Юрасов!.. наш бывший губернский стряпчий, а теперь обер-секретарь, - сказал он.
Я и без того, впрочем, догдывался, что это должен быть правовед и лицеист.
Бакланов затем обернул меня в третью сторону - там стоял в толстом драповом сюртуке, с низко опущенною на талии сабельною перевязью, молоденький офицер, с вздернутым носом и вообще с незначительною физиономией.
- Monsieur Петцолов! - сказал он: - сын вашей бывшей губернаторши.
Я не без любопытства посмотрел на этого господина, бывшего некогда столь милым шалуном и теперь выросшего почти до сажени. На мой поклон он поклонился полунебрежно и опять оперся на свою саблю. Этой позой он, кажется, по преимуществу был доволен.
Мы уселись.
- Я вот сейчас, - начал Бакланов: - рассказывал этим господам, что намерен приступить к изданию журнала чисто-эстетического.
Я покраснел и потупился при этом.
Последнее время столько господ говорили мне о своем намерении издавать журнал, столько приступали к этому, что стало наконец совестно слушать, как будто бы взрослый человек вам говорил: "А я вот сяду на палочку верхом да и поеду!".
"Ну и поезжай, - думалось мне: - дурак этакий!"
Пробурчав что-то такое в ответ Бакланову и воспользовавшись тем, что в это время был разлит чай, я поспешил отойти от него и сесть около хозяйки. Здесь мое внимание, чтобы не сказать - сердце, было поглощено самым очаровательнейшим образом: изящнее и благороднее выражения лица, как было у Софи, я не встречал. Ее густые смолянистые волосы лежали у ней на голове толстыми змеями. Цвет кожности был нежности Киприды в ту минуту, как та вышла из пены морской. Талия именно там и возвышалась, где желалось того самому прихотливому вкусу, там и суживалась, где нужно было, чтобы было узко. Одета она была не то, чтобы как дома, и не то, чтобы как для гостей.
"Господи! - думал я: - родятся же на свете такие красавицы, от одного созерцания которых чувствуешь неописанный воторг".
Бакланов, кажется, это заметил.
- Кузина - почитательница ваших сочинений, - сказал он.
- Ах да, - отвечала Софи, кидая на меня убийственный взгляд.
Но я видел очень хорошо, что ангел этот не читал ни строчки моих сочинений, да и вряд ли что-нибудь читал!
На моем, довольно продолжительном веку, мне приходилось видеть три формации женщин: девиц и дам моей юности, которые все читали; потом, в лета более возмужалые, - девиц и дам ничего не читавших, но зато отлично наряжавшихся и превосходно мотавших деньги, к разряду которых, собственно, и принадлежала Софи, и наконец, с дальнейшим ходом рассказа, мне, может быть, придется представить вниманию читателя барышню совсем нынешнюю, которая мало что читает, но сейчас все и на практику переводить.
Во время всех моих этих рассуждений лакей вошел и доложил:
- Генерал Ливанов.
Бакланов встал и, как человек светский, нисколько не принял раболепной позы, а, напротив, как-то еще небрежней закинул свои волосы назад; но вошел решительно величественный старик.
- Здравствуйте! - сказал он, клняясь всем общим поклоном, и потом тотчас же сел напротив Софи.
Все мы: молодцеватый Бакланов, ваш покорный слуга, не совсем худощавый, сухопарый правовед и жиденький Петцолов показались против него решительно детьми, и одна только Софи спорила с ним во впечатлении, и то своею красотой.
Когда Ливанов, быв еще старым директором, докладывал однажды министру, тот вдруг обернулся к нему и вскричал:
- Да кто же из нас министр, вы или я? Вы таким тоном мне говорите!
- Приближаясь к розе, ваше высокопревосходительство, невольно приемлешь ее запах! - отвечал на это Ливанов.
И министр поверил ему.
Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейшей дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.
Бакланов стал ему рекомендовать нас.
При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.
Софи налила чаю и подала ему.
Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.
Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.
- Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, - начал он: - какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь - Брюллов, Глинка, - все это перемерло; другие, которые еще остались - стареются, новых никого не является... Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.
Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.
- Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. - заговорил он наконец. - Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.
- Но отчего? Я не так, может быть, выразился; ну, не возбудить, а развить! - возразил ему Бакланов.
- Это все равно, не в слове дело, - перебил его Евсевий Осипович: - вам, например, никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями. Вот нам, французская псевдоклассика и вообще вся эпоха Ренессанс были возбужденные, - что они принесли нам? Звучные, пустые, без содержания слова, прихотливые, затейливые, но без настоящего вкуса и смака формы.
Говоря это, Евсевий Осипович взмахивал глазами то на меня, то на Софи, и вообще, кажется, хотел уронить этим спором в глазах наших Бакланова.
- Однако музыка есть еще до сих пор! - воскликнул тот.
- Какая-с? Революционная! - подхватил Евсевий Осипович: - вы слыхали ли a l'armi?.. Пафос этой оперы на конце блеснувших кинжалов, и раскусите это! - заключил он, подмигнув лукаво на всех гостей.
- Я совсем не то говорю: я не хочу только этого крайнего развития реализма, - возразил было Бакланов.
Ливанов не обратил внимания на его слова.
- Мир есть, - продолжал он: - волнообразное и феноменальное обнаружение одного и того же вечного духа: одна волна стала, взошла до своего maximum'a и пала, не подымешь уж ее!.. Неоткуда этой силы взять и влить ее внутрь мира, да и отверстий нет для того.
- Ведь это, дядюшка, известная старая вещь: мистицизм и пантеизм! - возразил было опять ему Бакланов.
- Что ж мистицизм! - воскликнул, весь побагровев, Евсевий Осипович: - что вы мне в укор ставите то, чего вы и не нюхивали... Для моего Бога нет формы: я верю в Его вечную, вездесущую и всетворящую силу. Шутку какую взяли: мистицизм и пантеизм! Так вот сейчас, как круг пальца повернул, и порешил все!
При этих словах Евсевий Осипович беспрестанно уж кидал на меня взгляды; но я дал себе слово сохранять молчание, и кроме того, нечего греха таить, больше всех их разговоров меня занимала Софи.
"Все это, - думал я: - суета; а вот прелестное-то Божье творенье!"
Петцолов также, видно, разделял мое мнение и, положив по-прежнему руку на саблю, все время глядел на Софи.
Но в разговор вмешался правовед и решился, как видно, поддерживать Бакланова.
- Вы изволите говорить, - обратился он вежливо к Ливанову: - что не вольешь силы. Однако мы видим, что один человек делает целую эпоху: Петр, например.
- Что ж ваш Петр? - воскликнул и ему Евсевий Осипович: - втиснул в народ несколько насильственных государственных форм, но к чему они годны: и ваша канцелярская тайна, и крепостное право, да и войско ваше, пожалуй, так и называемое регулярное.
- Однако без этого регулярного войска другие государства нас завовевали бы.
- Ну, это еще старуха-то надвое сказала; народ целый трудно завоевать. Он как еж; колется со всех сторон. В 1612 и в 1812 гг. народ отбил неприятеля, а вот как вы в Крым-то с одним регулярным войском пошли, так каково нас отзвонили! Формы государственные нельзя-с брать ни у кого; это не наука, которая обща всем!.. Распорядки у каждой страны должны быть свои, сообразно цивилизации народа, его нравственным, климатическим и географическим условиям, а у нас, - нате, вот вам бранденбургские законы, и валяй по ним: ни тпру, ни ну, ни на сторону и вышло!.. Вы ведь, кажется, обер-секретарь сената?
- Точно так.
- Хорошо у нас идет, хорошо? - спрашивал Евсевий Осипович.
На этих словах его я едва не вмешался: Ливанов, вероятно, совершенно забыл, как мы с ним в 44 году обедали в одном доме, и он громогласно и дерзко объяснял целый обед, что все у нас идет хорошо и все имеет полнейший исторический смысл. И что же теперь он говорил?
Бакланов, кажется, тоже это понимал и был в самом досадливом расположении духа.
- По-вашему, значит, - начал он: - надо признать в искусстве совершеннейший реализм; рисовать, например, позволяется только вид фабрик, машин, ну, и, пожалуй, портреты с некоторых житейских сцен, а в гражданском порядке, разумеется, социализм: на полумере зачем уж останавливаться!