Да на что же он, безумец, надеялся, чего ожидал, ехав читать к Софи?
В нем как будто бы два человека били в эти минуты: один из них говорил, что он истерзает эту бедную женщину скукою, что совершенно уже упадет в ее глазах, а другой говорил: - Ступай! Что тебе за дело до ощущения других; для тебя лично будет наслаждение читать сему чудному существу, и поезжай!
И автор поехал.
В салоне Софи все уже были в сборе: Петцолов в этот раз на своем толстом, драповом сюртуке имел золотой аксельбант; Евсевий Осипович приехал, по-видимому, на целый вечер; у правоведа бакенбарды заметно подросли и сделались еще более солидны.
- Merci, monsieur Писемский, merci, - говорила Софи, ангельски улыбаясь и пожимая мне руку.
Ливанову я поклонился, не подходя к нему, и он, не привставая с своего места, склонил свою голову.
С Петцоловым мы тоже раскланялись издали.
- Что вы именно будете читать нам? - спросил меня Бакланов, бледный и худой.
- Последнюю мою вещь: "Старческий грех", - отвечал я не без ударения.
Я с умыслом хотел страданиями моего бедного романтика намекнуть, кому надо, на мои собственные чувствования.
- Ах, это мой милый Иосаф, - воскликнула вдруг Софи.
- Вы читали? - спросил я ее. "Софи читала! - подумал я: - уж в самом деле не влюбилась ли она в меня!"
Бакланов между тем отнесся к Евсевию Осиповичу.
- Он будет нам читать свое произведение: "Старческий грех".
Ливанов опять величественно склонил свою голову.
- Все, что вышло из-под пера их, мне приятно, - сказал он ласково-обязательным тоном.
- Господин Писемский реалист, - сказал Петцолов.
Я ничего ему не возразил, а удивился только. что он знает это ученое слово.
Читать меня Софи посадила против себя, и при этом я должен был сложить со столика "Петербургские Ведомости", "Современник" и "Русский Вестник".
"Странно что-то это", - думал я.
Евсевий Осипович тоже сел против меня.
Петцолов наклонился за стулом Софи.
Бакланов сел в углу. Ему, видимо, было не до того.
Приступив к чтению, я хотел поскорее перейти к сценам любви; но, к удивлению своему, заметил, что слушатели мои, как только я стал описывать гимназическое воспитание, ужасно заинтересовались.
На том месте, где моего героя секут, я видел, что большие глаза Софи в ужасе раскрылись. Я нарочно в конце этой сцены поприостановился.
- Это ужасно! - говорила она. - У нас в пансионе точно так же... меня секли!
- Вас, Софья Петровна? Господи! - воскликнул я, воображая себе, как это можно, чтоб ее секли.
- Уверяю вас, а голодом так по целым неделям морили!
- А помните, - отозвался из угла Бакланов: - у нас учитель латинского языка в гимназии - схватить за волосы и начнет таскать по полу, да пинками еще бьете в грудь.
- У нас в корпусе, когда четыреста розог давали и мальчик закричит, так подлецом считали! - добавил Петцолов с своей стороны.
Не делали мне никаких замечаний только правовед и Евсевий Осипович. Последний даже с некоторою гримасой сказал мне:
- Продолжайте, пожалуйста!
Я перешел наконец к сценам любви и чувствовал, что голос мой дрожал душевными нотами, которые, казалось бы, должны были проходить в то сердце, в которое предназначались.
Замечания, впрочем, начались тогда только, как я начал описывать разных лиц, к которым Иосаф ездил занимать деньги.
- Вот кто проприетеры-то! - воскликнул Бакланов, когда я прочел о скупом молодом купце: - их бы надобно душить...
На том месте, где я описывал пьяного майора, вмешался Петцолов.
- У нас до сих пор еще есть батальоный командир, который каждогодно по два месяца пьет запоем.
- Читайте, пожалуйста, дальше! - перебил его, обращаясь ко мне, Евсевий Осипович.
Я продолжал.
Когда описывалось, как взяли Иосифа в острог, как производилось следствие над ним, участие со всех сторон было полное.
- Какой гадкий этот полицмейстер! - заметила Софи.
Когда же я прочел, как тело Иосифа в тюрьме, упав, звякнуло, она даже вздрогнула.
- Бедный! - проговорила она.
- Чудесно! чудесно! - воскликнул Бакланов.
- Как славно вы разных этих канальев обрисовали! - заметил Петцолов.
- Этакие случаи возможны только при закрытом суде, - заметил правовед.
- Конечно! - отвечал я ему.
Около двадцати уже лет мое авторское самолюбие получает щелчки оттуда и отсюда, и все-таки я не приучил себя наблюдать, как и что вокруг меня происходит.
Но видел и подметил все это Евсевий Осипович.
В продолжение всего этого чтения и отзывов, у него не сходила с губ насмешливая улыбка.
Стали поспешно подавать ужинать, и мы все уселись.
Я посажен был около хозяйки.
- Чудесно! чудесно! - говорила она.
Я скромно, но не без удовольствия тупился.
- Вы вот, как видно, наблюдали жизнь, - обратился вдруг ко мне Евсевий Осипович: - скажите: какая по преимуществу поражает вас в теперешнем нашем обществе черта?
- Право, не знаю! - отвечал я.
Мне не хотелось с ним говорить.
- Черта все-таки движения вперед, - подхватил Петцолов.
Евсевий Осипович не взглянул даже на него.
- Черта торопливости! - продолжал он, исключительно обращаясь ко мне. - У нас все как-то скоро поспевает. Каково это выходит, того не разнюхивай очень, но зато скоро.
Я сначала и не понял, к чему он эту речь клонит.
- Вот у вас ведь этот аксельбант академический? - обратился он вслед затем к Петцлолову.
- Да-с, - отвечал тот серьезно.
- Я, например, - продолжал Евсевий Осипович, опять как бы обращаясь ко мне: - сам некогда в молодости служил в военной, знаю теперь весь верх военный, и, признаюсь, предполагал в нашем воинстве все возможные добродетели: и храбрость, и честность рыцарскую, и стойкость, но никак уж не ученость: так вот было и изживал с тем век, только раз иду по Невскому, один мне попадается офицер с ученым аксельбантом, другой, третий, наконец сотня. - "Что такое, говорю, это все ученые?" - "Все ученые", говорят. Вот те на! сразу тысяч пять понаделали.
- Это не ученость, а знак один! - проговорил было Петцолов с насмешливою улыбкой.
- Знак - вещь важная-с! - воскликнул ему Евсевий Осипович: - для французского инженера корде - предмет Бог знает каких честолюбивых мечтаний и трудов. Они, сделав два-три открытия, стяжают это... А вы вот, вам надели это, вы уж думаете: "Э! баста! я ученый..."
Мне самому действительно странно было видеть на Петцолове аксельбант.
Он покраснел и сказал каим-то глухим голосом.
- Я вам позволяю это говорить только как старику...
- Что мне позволять-то? - возразил ему, нисколько не сробев, Евсевий Осипович: - я говорю не лично про вас, а про весь, во всей его окружности, факт.
Затем последовало довольно неловкое и продолжительное молчание.
- Мысль лучше больше поощрять, чем гнать и преследовать ее, - проговорил наконец, как бы сообразив, Бакланов.
- Это не мысль поощрять, - отвечал Евсевий Осипович: - а бессмыслие, которым, извините меня, и вы и все общество полны: мы вот несколько месяцев назад были у вас, и вы, в противодействии общественному направлению, предполагали издавать какой-то эстетический журнал, а госпожа племянница, кроме как о своих буклях и юбках, вряд ли о чем и думала в то время; но сегодня - приезжаем, и каких граждан в вас встречаем: при каждом намеке на общественное зло сердца ваши наполняются гневом и негодованием. Она, например, молодая и, вероятно, еще пылкая женщина, проходит с невниманием и зевотой, когда ей читают, со слезами в голосе, про любовь: некогда ей заниматься сим бренным удовольствием; в ней один огонь горит, огонь гражданки!
Софи сидела, потупясь, но Бакланов побледнел.
- Не годы же употреблять на то, чтобы начать честно думать! - проговорил он: - для других, кто постарше, конечно, это трудно; но нам еще, слава Богу, не семьдесят лет!
- Нет-с, годы! - закричал на него Евсевий Осипович: - мало того, десятки лет... столетия! Прочтите-ка хорошие истории и поучитесь, как и каким испытаниями делались настоящие-то граждане; а вот она, - прибавил он, снова показывая головой на Софи: - то, что есть в ней, она скрывает, а к чему участвует, то - лжет - того нет у ней в душе.
- Ну, уж и лгунья я! - сказала Софи.
Бакланов опять заступился за нее.
- Откуда же к вам-то, дядюшка, разные христианские, социалистические и мистические идеи пришли? - спросил он насмешливо: - жизнь ваша не совсем же согласна со всем этим была.
- На меня вам нельзя указывать-с! - вывернулся Евсевий Осипович: - я родился, вырос и жил в веке рабства и холопства, я должен был вилять хвостом, а вы призваны на более чистое служение.
Говоря это, он уже поднимался.
- Благодарю! - сказал он, обращаясь ко мне: - ваш полет не высок, не орлиный, но не лживый.
И, отдав прочим холодный поклон, вышел.
- Да ты сказала ему, что мы завтра уезжаем? - обратился Бакланов к Софи.
- Сказала, за это и бесится, - отвечала она с улыбкой.
- А вы завтра уезжаете? - спросил я.
- Уезжаем, monsieur Писемский, уезжаем! - отвечала Софи с сожалением.
- Она едет в свое именьице, а я в свое! - подхватил Бакланов.
Я на это молча только поклонился.
"Так вот чем наслаждались в моем произведении, - думал я, едучи домой: - да и то, по словам Евсевия Осиповича, притворно!"
8.. Что собственно занимает ее.
Сердце мое не утерпело.
На другой день я поехал проводить моих друзей на железную дорогу.
В первой же со входа комнате я встретил Бакланова, с дорожною сумкой через плечо и в фуражке.
- Merci, Писемский, - сказал он, с чувством пожимая мне руку и даже целуясь со мной. - Софи там, в отделении первого класса.
Я прошел туда, и так случилось, что подошел к Софи сзади. Возле нее, низко-низко наклонясь, стоял Петцолов. Я невольно приостановился и не подходил к ним.
Говорила Софи.
- Он несносен... Теперь он разоряется и выходит из себя, как будто бы я в том виновата, тогда как я живу решительно независимо от него...