Тот поднес ему водки и проговорил:
- Эко мелево ты, Петруха! - но совсем не тем тоном, каким он говорил Пузичу.
- То-то мелево. Свернули вы, ребята, с барином домок, нечего сказать. Прежде, бывало, при старике: хлеба нет, куда ехать позаимствоваться? В Раменье... А нынче, посмотришь, кто в Карцове хлеба покупает? Все раменский Семен Яковлич.
- Божья воля; колькой год все неурожаи да червь побивает, - заметил Семен; но Петр как бы не слыхал этого и продолжал, обращаясь к Сергеичу:
- Прежде, бывало, в Вонышеве работаешь, еще в воскресенье во втором уповоде мужики почнут сбираться. "Куда, ребята?" - спросишь. "На заделье". - "Да что рано?" - "Лучше за-время, а то барин забранится"... А нынче, голова, в понедельник, после завтрака, только еще запрягать начнут. "Что, плуты, поздно едете?" - "Успеем-ста. Семен Яковлич простит".
Семена начинало за живое, наконец, трогать.
- Что, паря, больно уж конфузишь, и еще перед барином? - проговорил он.
Петр сначала засмеялся, потом закашлялся.
- Что мне тебя, голубчик, конфузить? - начал он, едва отдыхая от кашля. - Не за что! Ты ведь выдался не из плутов, а только из дураков.
Семен махнул рукой. Мне стало уж жаль его.
- Я, напротив, очень доволен Семеном; мне такого смирного и доброго приказчика и надо, - сказал я.
Петр посмотрел мне в лицо.
- У тебя какой чин-то, большой али нет? - спросил он вдруг.
- Титулярный советник - капитан, значит, - отвечал я.
- Не чиновен же ты, брат! Вон у нас барин, так генерал; а ты, видно, и служить-то не охоч. Барыню-то в замужество хошь богатую ли взял?
- Нет, не богатую, а по сердцу.
- По сердцу, ну да! - возразил Петр. - Пропащее твое дело, как я посмотрю на тебя! А ты бы дослужился до больших чинов, невесту бы взял богатую, в вотчину бы свою приехал в карете осьмериком, усадьбу бы сейчас всю каменную выстроил, дурака бы Сеньку своего в лисью шубу нарядил.
- Это кому как бог даст. Ты вот и сам не богат, - сказал я.
- Что тебе примеры-то с меня брать? А, пожалуй, выходит, что и взаправду в меня пошел: такой же дурашный! - отрезал начисто Петр.
- Больно уж смело, Петр Алексеич, говоришь! - заметил Сергеич, опасавшийся, кажется, чтоб я не обиделся.
- Что смело-то? Али, по-твоему, лиса бесхвостая, лясы да балясы гладкие точить? - отвечал ему Петр и отнесся ко мне, показывая на Сергеича. - Ведь прелукавый старичишко, кто его знает: еще по сю пору за девками бегает, уговорит да умаслит ловчей молодого.
Сергеич слегка покраснел.
- Полно, друг сердечный! - возразил он. - Что тебе на меня воротить, лучше об себе открыть; теперь-то на седьмую версту нос вытянул, а молодым тоже помним: высокий да пригожий, только девкам и угожий.
При этих словах, неизвестно почему, Матюшка вдруг засмеялся. Петр на него посмотрел.
- Ты чему, дурак, смеешься? Али знаешь, как девки любят? - спросил он.
- Нету, дяденька, я этого не знаю, нетути, - отвечал тот простодушно.
- И ладно, что нету; дуракова рода, говорят, нынче разводить не приказано. Пузичев сынишко последний в племя пущен, - проговорил Петр и потом прибавил, как бы сам с собою: - Было, видно, и наше времечко; бывало, можо так, что молодицы в Семеновском-лапотном на базаре из-за Петрушки шлыками дирались - подопьют тоже.
- Из-за кости с мозгом, Петр Алексеич, и собаки грызутся... Хорошую ягоду издалече ходят брать, - сказал Сергеич.
- Стало быть, ты смолоду, Петр, волокита был? - спросил я его.
Он усмехнулся.
- Волокитствовал, сударь, - отвечал за него Сергеич, - сторонка наша, государь мой милостивый, не против здешних мест: веселая, гулливая; девки толстые, из себя пригожие, нарядные; Петр Алексеич поначалу в неге жил, молвить так: на пиве родился, на лепешках поднялся - да!
- В Дьякове, голова, была у меня главная притона, слышь, - начал Петр, - день-то деньской, вестимо, на работе, так ночью, братец ты мой, по этой хрюминской пустыне и лупишь. Теперь, голова, днем идешь, так боишься, чтобы на зверя не наскочить, а в те поры ни страху, ни устали!
- Значит, сердцем шел, а не ногами, - заметил Сергеич.
- Какое тут к ляду сердцем! - возразил Петр. - Я на это был крепок, особой привязки у меня никогда не было, а так, баловство, вон как и у Сеньки же.
- Что тебя Сенька-то трогает? Все бы тебе Сеньку задеть! - отозвался Семен.
- Ты молчи лучше, клинья борода, не серди меня, а не то сейчас обличу, - сказал ему Петр.
- Не в чем, брат, меня обличать, - проговорил кротко, но не совсем спокойно Семен.
- Не в чем? А ну-ка, сказывай, как молодым бабам десятины меряешь? Что? Потупился? Сам ведь я своими глазами видел: как, голова, молодой бабе мерять десятину, все колов на двадцать, на тридцать простит, а она и помни это: получка после будет!
Семен не вытерпел и плюнул.
- Тьфу, греховодник! Мели больше! - проговорил он.
- Ты не плюйся, а водку-то поднеси, - сказал Петр.
- Мелево, мелево и есть, - говорил Семен, поднося водку.
Петр, выпив, опять надолго закашлялся каким-то глухим, желудочным кашлем.
- Вели подносчику-то своему выпить: у него давно слюнки текут, - обратился он ко мне, едва отдыхая от кашля, и замечанием этим сконфузил и меня и Семена.
- Выпей, Семен; что ж ты сам не пьешь? - поспешил я сказать.
- Слушаю-с, - отвечал растерявшийся Семен, налил себе через край стакан и выпил. - Я теперь пойду и отнесу штоф в горницу, - прибавил он.
- Ступай, - сказал я.
Семен ушел. Он, кажется, нарочно поспешил уйти, чтоб избавиться от колких намеков Петра; тот посмотрел ему вслед с насмешкою и обратился ко мне:
- Ты, барин, взаправду не осердись, что я просто с тобой говорю; коли хочешь, так я и отстану.
- Напротив, я очень люблю, когда со мной говорят просто.
- Это ведь уж мы с этим старым девушником, Сергеичем, давно смекнули.
- Смекнули? - спросил я.
- Смекнули, - отвечал Петр. - Ты не смотри, что мы с ним в лаптях ходим, а ведь на три аршина в землю видим. Коли ты не сердишься, что с тобой просто говорят, я, пожалуй, тебя прощу и на ухо тебе скажу: ты не дурашный, а умный - слышь? А все, братец ты мой, управляющему своему, Сеньке, скажи от меня, чтоб он палку-понукалку не на полатях держал, а и на полосу временем выносил: наш брат, мужик - плут! Как узнает, что в передке плети нет, так мало, что не повезет, да тебя еще оседлает. Я это тебе говорю, сочти хоть так, за вино твое! Скажем по мужике, да надо сказать и по барине.
- За совет твой спасибо, - сказал я, - только сам вот ты отчего все кашляешь?
- Болен я, братец ты мой.
- Чем же?
- Нутром, порченый я, - отвечал Петр, и лицо его мгновенно приняло, вместо насмешливого, какое-то мрачное выражение.
- Кто ж это тебя испортил? - спросил я.
Петр молчал.
- Кто его испортил? - отнесся я к Сергеичу.
- Не знаю, государь милостивый; его дела! - отвечал уклончиво старик.
- Не знает, седая крыса, словно и взаправду не знает, - отозвался Петр.
- Знать-то, друг сердечный, може, и знаем, да только то, что много переговоришь, так тебе, пожалуй, не угодишь, - отвечал осторожный Сергеич, который, кажется, чувствовал к Петру если не страх, то по крайней мере заметное уважение.
- Что не угодить-то? Не на дорогу ходил! - сказал Петр и задумался.
- Что такое с ним случилось? - спросил я Сергеича.
- По дому тоже, государь милостивый, вышло, - отвечал опять не прямо старик. - Мы ведь, батьки-мужики, - дураки, мотунов да шатунов деток, как и я же грешный, жалеем, а коли парень хорош, так давай нам всего: и денег в дом высылай, и хозяйку приведи работящую и богатую, чтоб было батьке где по праздникам гостить да вино пить.
- В моем, голова, деле батька ничего, - возразил Петр, - все от Федоски идет. В самую еще мою свадьбу за красным столом в обиду вошла...
- Что ж так неугодно ей было? - спросил Сергеич.
- Неугодно ей, братец ты мой, показалось, что наливкой не угощали; для дедушки Сидора старухи была, слышь, наливка куплена, так зачем вот ей уваженья не сделали и наливкой тоже не потчевали, - отвечал Петр. (В лице его уж и тени не оставалось веселости.)
Сергеич покачал головой.
- Кто такая эта Федосья? - спросил я.
- Мачеха наша, - отвечал Петр и продолжал: - Стола-то, голова, не досидела, выскочила; батька, слышь, унимает, просит: ничего не властвует - выбежала, знаешь, на двор, сама лошадь заложила и удрала; иди, батька, значит, пешком, коли ей не угодили. Смехоты, голова, да и только втепоры было!
Сергеич опять покачал головой.
- Командирша была, друг сердечный, над стариком; слыхали мы это и видывали.
- Командирша такая, голова, была, что синя пороха без ее воли в доме не сдувалось. Бывало, голова, не то, что уж хозяйка моя, приведенная в дом, а девки-сестры придут иной раз из лесу, голодные, не смеют ведь, братец ты мой, без спросу у ней в лукошко сходить да конец пирога отрезать; все батьке в уши, а тот сейчас и оговорит; так из куска-то хлеба, голова, принимать кому это складно?
- Злая баба в дому хуже черта в лесу - да: от того хоть молитвой да крестом отойдешь, а эту и пестом не отобьешь, - проговорил Сергеич и потом, вздохнув, прибавил: - Ваша Федосья Ивановна, друг сердечной Петр Алексеич, у сердца у меня лежит. Сережка мой, може, из-за нее и погибает. Много народу видело, как она в Галиче с ним в харчевне деньгами руководствовала.
Петр махнул рукой.
- Говорить-то только неохота, - пробунчал он про себя.
- Да, то-то, - продолжал Сергеич, - было ли там у них что - не ведаю, а болтовни про нее тоже много шло. Вот и твое дело: за красным столом в обиду вошло, а може, не с наливки сердце ее надрывалось, а жаль было твоего холоства и свободушки - да!
Петр еще больше нахмурился.
- Пес ее, голова, знает! А пожалуй, на то смахивало, - отвечал он и замолчал; потом, как бы припомнив, продолжал: - Раз, братец ты мой, о казанской это было дело, поехала она праздничать в Суровцово, нарядилась, голова, знаешь, что купчиха твоя другая; жеребенок у нас тогда был, выкормок, конь богатый; коня этого для ней заложили; батька сам не поехал и меня, значит, в кучера присудил.
- А у кого в Суровцове-то гостились? - перебил Сергеич.