Они возвратились другой дорогой. Госпожа Люверс увидала их, вероятно, из докторского окошка. Она вышла на крыльцо в ту самую минуту, как мост, сказав им всю свою сказку, начал ее сызнова под телегой водовоза.
III.
С Дефендовой, с девочкой, принесшей в класс рябины, наломанной дорогой в школу, Женя сошлась в один из экзаменов. Дочка псаломщика держала переэкзаменовку по-французски. Люверс Евгению посадили на первое свободное место. Так они и познакомились, сидев парой за одною фразой:
- Est-ce Pierre qui a vole la pomme?
- Oui. C,est Pierre qui vola etc.
То обстоятельство, что Женю оставили учиться дома, знакомству девочек конца не положило. Они стали встречаться. Встречи их, по милости маминых взглядов, были односторонни: Лизе разрешалось бывать у них, Жене заходить к Дефендовым, пока-что, было запрещено.
Такая урывочность во встречах не помешала Жене быстро привязаться к подруге. Она влюбилась в Дефендову, то-есть стала страдательным лицом в отношениях, их манометром, бдительным и разгоряченно-тревожным. Всякие Лизины упоминания про одноклассниц, неизвестных Жене, вызывали в ней чувство пустоты и горечи. У ней падало сердце: это были приступы первой ревности. Без поводов, силой одной своей мнительности, убежденная в том, что Лиза хитрит, наружно пряма, а в душе смеется надо всем, что есть в ней Люверсовского, и за глаза, в классе и дома потешается этим, Женя принимала это как должное, как нечто, лежащее в природе привязанности. Ее чувство было настолько же случайно в выборе предмета, насколько в своем источнике отвечало властной потребности инстинкта, который не знает самолюбия и только и умеет, что страдать и жечь себя во славу фетиша, пока он чувствует впервые.
Ни Женя, ни Лиза ничем решительно друг на друга не влияли, и Женя Женей, Лиза Лизой, они встречались и расставались, та - с сильным чувством, эта - безо всякого.
x x x
Отец Ахмедьяновых торговал железом. В год между рождением Нуретдина и Смагила он неожиданно разбогател. Тогда Смагил стал зваться Самойлой и сыновьям решено было дать русское воспитание. Отцом не была упущена ни одна особенность вольного барского быта, и за десятилетнюю гонку по всем статьям было перехвачено через край. Дети удались на славу, то-есть пошли во взятый образчик, и шибкий размах отцовой воли остался в них, шумный и крушительный, как в паре закруженных и отданных на милость инерции маховиков. Самыми заправскими четвероклассниками в четвертом классе были братья Ахмедьяновы. Они состояли из ломающегося мела, подстрочников, ружейной дроби, грохота парт, непристойных ругательств и шелушившейся в морозы, краснощекой и курносой самоуверенности. Сережа сдружился с ними в августе. К концу сентября у мальчика не стало лица. Это было в порядке вещей. Быть типическим гимназистом, а потом уже чем-нибудь еще значило быть заодно с Ахмедьяновыми. А ничего так сильно не хотелось Сереже, как быть гимназистом. Люверс не препятствовал дружбе сына. Он не видел перемены в нем, а если что и замечал, то приписывал это действию переходного возраста. К тому же голова у него была занята другими заботами. С некоторых пор он стал догадываться, что болен и что его болезнь неизлечима.
IV.
Ей было жаль не его, хотя все вокруг только и говорили, что как это в самом деле до невероятности некстати и досадно. Негарат был слишком мудрен и для родителей, а все, что чувствовалось родителями в отношении чужих, смутно передавалось и детям, как домашним избалованным животным. Женю печалило только то, что теперь не все останется по-прежнему, и станет бельгийцев трое, и не будет больше такого смеха, как бывало раньше.
Она случилась за столом в тот вечер, когда он об'явил маме, что должен ехать в Дижон на отбывку какого-то сбора. "Как же вы в таком случае еще молоды", - сказала мать и тут же ударилась на все лады его жалеть. А он сидел понуря голову. Разговор не клеился. "Завтра придут замазывать окна", - сказала мать и спросила его, не закрыть ли. Он сказал, что не надо, вечер теплый, а у них не замазывают и на зиму. Вскоре подошел и отец. Он тоже рассыпался сожалениями при этой вести. Но перед тем, как приняться сетовать, он приподнял брови и удивленно спросил: "В Дижон? Да разве вы не бельгиец?" - "Бельгиец, но во французском подданстве". И Негарат стал рассказывать историю переселения "своих стариков" так занимательно, будто не был их сыном, и так тепло, будто говорил по книжке о чужих. "Простите, я вас перебью", - сказала мать. - "Женюра, ты все-таки притвори окошко. Вика, завтра придут замазывать. Ну, продолжайте. Однако, этот дядя ваш порядочный негодяй! Неужели так, буквально под присягой?" - "Да". И он вернулся к прерванной повести. Когда же он дошел до дела, до бумаги, полученной им вчера по почте из консульства, то догадался, что девочка тут не понимает ничего и силится понять. Тогда он повернулся к ней и стал ей об'яснять, и виду не показывая, какая у него цель, чтобы не задеть ее самолюбия, что эта воинская повинность за штука. "Да, да. Понимаю. Да. Понимаю, понимаю", - благодарно и машинально твердила девочка.
- Зачем ехать так далеко? Будьте солдатом тут, учитесь, где все, - поправилась она, ярко представив себе луга, открывавшиеся с монастырской горки.
"Да, да. Понимаю. Да. Да, да", - опять зарядила девочка, а Люверсы, сидевшие без дела и находившие, что бельгиец забивает ребенку голову ненужными подробностями, вставляли свои сонные и упрощающие замечания. И вдруг наступила та минута, когда ей стало жалко всех тех, что давно когда-то или еще недавно были Негаратами в разных далеких местах и потом, распростясь, пустились в нежданный, с неба свалившийся путь сюда, чтобы стать солдатами тут, в чуждом им Екатеринбурге. Так хорошо раз'яснил девочке все этот человек. Так не растолковывал ей еще никто. Налет бездушья, потрясающий налет наглядности сошел с картины белых палаток; роты потускнели и стали собранием отдельных людей в солдатском платье, которых стало жалко в ту самую минуту, как введенный в них смысл одушевил их, возвысил, сделал близкими и обесцветил.
Они прощались. "Часть книг я оставлю у Цветкова. Это тот приятель, о котором я вам столько рассказывал. Пожалуйста, пользуйтесь ими и дальше, madame. Ваш сын знает, где я живу, он бывает в семье домовладельца, а свою комнату я передаю Цветкову. Я его предупрежу.
- Пусть заходит, - Цветков, вы говорите?
"Цветков".
- Пусть заходит. Познакомимся. В ранней молодости я знавала таких, - и она посмотрела на мужа, который остановился перед Негаратом, заложив руки за борт плотного пиджака и рассеянно дожидался удобного оборота, чтобы условиться с бельгийцем окончательно насчет завтрашнего.
- Пусть заходит. Только не теперь. Я позову. Да, возьмите, это ваша. Я не кончила. Читала и плакала. Доктор вообще советовал бросить. Во избежание волнения. - И она опять посмотрела на мужа, который опустил голову и стал, хрустя воротником и пыжась, интересоваться, на обеих ли ногах у него сапоги и хорошо ли вычищены.
- Так-то. Ну вот. Не забудьте трость. Мы еще увидимся, надеюсь.
- О, конечно. До пятницы ведь. Сегодня какой день? - испугался он, как в таких случаях пугаются уезжающие.
- Среда. Вика, среда?.. Вика, среда? Среда. Ecoutez, - дождался, наконец, своего череда отец, - demain, - и оба вышли на лестницу.
V.
Они шли и разговаривали, и ей приходилось от времени до времени впадать в легкий бежок, чтобы не отстать от Сережи и попасть ему в шаг. Они шли очень шибко и на ней ерзало пальто, потому что в помощь ходу она работала и руками, а руки держала в карманах. Было холодно, под ее калошами звонко лопался тонкий ледок. Они шли по маминому поручению покупать подарок уезжавшему, и разговаривали.
- Так его везли на станцию?
- Да.
- А почему он сидел в сене?
- То-есть, как?
- В телеге. Весь. С ногами. Так не сидят.
- Я уже сказал. Потому что это уголовный преступник.
- Его везут на каторгу?
- Нет. В Пермь. У нас нет тюремного ведомства. Гляди под ноги.
Их путь лежал через дорогу, мимо медно-слесарного заведения. Все лето двери заведения стояли настежь и Женя привыкла видеть этот перекресток в том дружном и общем оживлении, которым его наделяла жарко распахнутая пасть мастерской. Весь июль, август и сентябрь тут останавливались повозки, затрудняя раз'езд; топтались мужики, больше татары; валялись ведра, куски кровельных желобов, рваные и ржавленые; тут чаще, чем где-нибудь еще, превратив толпу в табор, а татар замалевав в цыган, садилось в пыль жуткое, густое солнце в часы, когда за плетнем по соседству резали цыплят; тут окунались оглоблями в пыль высвобоженные из-под кузовов передки с натертыми у шкворней кружками.
Те же ведра и железца лежали неподобранные и теперь, запорошенные морозцем. Но двери были приперты вплотную, как в праздник, по случаю холодов, и было пустынно на распутье, и только сквозь круглую отдушину шел знакомый Жене дух какого-то рудничного затхлого газа, который заливался гремучим визгом и, ударяя в нос, осаждался на небе дешевой грушевой шипучкой.
- А в Перми есть тюремное правление?
- Да. Ведомство. По-моему - так итти. Ближе. В Перми - есть, потому что это губернский город, а Екатеринбург - уездный. Маленький.
Дорожка мимо особняков была выложена красным кирпичиком и обрамлена кустами. На ней обозначились следы бессильного, мутного солнца. Сережа старался шагать как можно шумней.
Если щекотать этот барбарис весной, когда он цветет, булавкой, он быстро хлопает всеми лепестками, как живой.
- Знаю.
- А ты боишься щекотки?
- Да.
- Значит ты - нервная. Ахмедьяновы говорят, что если кто боится щекотки...
И они шли, Женя - бегом, Сережа - неестественными шагами, и на ней ерзало пальто. Они завидели Диких в ту самую минуту, как калитка, накладным крестом ходившая на столбе, врытом поперек дорожки, задержала их. Они завидели его издали, он вышел из того самого магазина, до которого им оставалось еще с полквартала. Диких был не один, вслед за ним вышел невысокий человек, который ступая старался скрыть, что припадает на ногу. Жене показалось, что она уже видала его где-то раз. Они разминулись, не здоровавшись. Те взяли наискосок. Диких детей не заметил, он шагал в глубоких калошах и часто подымал руки с растопыренными пальцами. Он не соглашался и доказывал всеми десятью, что собеседник его... (Но где ж это она его видала? Давно. Но где? Верно, в Перми, в детстве.)