- Ну, и впрямь "политик"! - сказал, наконец, первый купчина. - Где это ты, Егор Фокич, эку лядину вычитал? Али сам дошел?
- Дошел телок до коровьего вымя! - загадочно отвечал политик. - Дойдешь до огня, на дым идучи.
- Точно, точно. Али плохи дела?
- Чего плоше! К нам подбирается, а мы сами ему в рот пальцы кладем. У нас коли француз, так садись на шею и поезжай. Коли что французское, так уж и ох! лучше быть не может.
- Это точно, - процедил другой купчина, с скопческой физиономией, - и французская болезнь и та в моде.
- Да, к нам в лавки и не заглядывают - фи, русскoe-де! а все к французам.
Политик полез в карман и вынул оттуда какую-то книжку.
- Вет книжка из Москвы пришла, умная книжка: "Мысли вслух на Красном крыльце" называется. Так тут вот что пишут: "Прости Господи! Уж ли Бог Русь на то создал, чтоб она кормила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет. Ее ж бранят все. не на живот, а на смерть. Приедет француз с виселицы, все его наперехват, а он еще ломается, говорит: либо принц, либо богач, за верность и веру пострадал. Таких каторжников и невежественных еми-еми-гран-емигран-тов, емигрантов с радостию у нас берут в воспитатели и учителя". Вот оно что! А это все его слуги и ангелы его, все это рать Наполеонтия.
- Да вить он теперь замиренье взял, - возразил первый купец.
- Что его замиренье, Авксентяй Кузьмич! - одна пагуба.
- А что, разве глаза отвести- хочет?
- Хуже того: волк подошел к овчарне да и говорит собакам: "вот вам мясца кусочек, подружимтесь". Собаки мясцо еъели, да и заснули.
- A волк и того - в овчарню?
- А мы на что? - не вытернел "малый", который внимательно слушал разговор купцов, стоя у двери.
Все засмеялись.
- Молодец! - сказал первый купец и полез в карман. - На, выпей за здравие России... А онамедни в театре давали "Дмитрия Донского", - так там, приходит посол от Мамая, ломается, грозит русским, вот как этот самый Наполеон... А Каратыгин, Андрей Васильевич, как гаркнет на него:
Поди и возвести Мамаю,
Что я его как черта изломаю! -
так раек, я вам доложу, в такой дебош пришел, что хотели после театра ивбшгь того актера, что Мамая играл,
- Мы и избили бы, да нам полиция не дала его, - вмешался "малый";
- Вот так! За что ж его бить? Он русский.
- А он что грозит! Мы б ему помяли бока... Ишь ломается: "дань, говорит, давайте!"
Опять общий хохот. Патриот "малый" был шибко простоват, но до театра был большой охотник и все, что ни видел на сцене, понимал в прямом смысле, как маленький Вася Каратыгин. Так раз, увидев, что актриса Перлова, она же Каратыгина, по смыслу пьесы, должна была поцеловаться с своим возлюбленным за спиной мужа, "малый" не- вытерпел и испуганно, на весь театр, ааорал: "Смотри, смотри! она, стерва, целуется", - за что и был выведен из райка прямо на улицу. Теперь, слушая разговор о Наполеоне, он тоже, как и тогда в театре; чувствовал потребность кого-нибудь помять, так уж своеобразно прилажены были у него руки и голова. И всякий раз, когда он слышал шум на улице или где-бы то ни было, он всегда- торопился туда словно на пожар и непременно спрашивал: "кого бить?" А между тем в сущности был добрый и смирный малый и любил нянчить детей, чьи бы они ни были.
- Так ты-думаешь, Егор Фокич, он нам напакостит, Наполеонтий-то твой? - спросил немного погодя первый купчина.
- На то похоже, - отвечал "политик".
- Да чем же? Войной на нас пойдет? - спросил другой- купец, с бабьим лицом;
- Не знаю, а уж чем-нибудь да- доедет: не мытьем, так катаньем.
- А вот чего не хочет ли? - снова вмешался "малый" и показал кулак. - Скулы сворочу.
- Молодец-, молодецу Гриша! - засмеялся первый купчина. - Вон у нас какие калачи ему припасены.
- Горяченьки, - промычаи "малый", - с маслом... Намедни этта мы одного французина в Мойке кстиля.
- Ой ли? И утоп?
- Нет, не утоп пес - выволокли.
- А за что топили?
- За кукиш.
- Как за кукиш?
- Да так, за самый за этот за кукиш... Кукиш нам покавал. Образ нееяипо лрешпехту, a ohj французин, идет и это и шапки не сымает... Ему и сбили шапку, а он - кукиш... ну, ево и в Мойку... Кипяточку прика-жете-с?
- Нет, будет, малый, восьмой пот спущаю.
- Что ж, ваша милость, это немного... Намедни этта у нас купцы со Щукина по дюжине поту спущали - оно для здоровья хорошо.
- Оно точно, и нутры, и кровь перемывает... Потом-то всякая болесть выходит.
- Только не французская - не Наполеонтий вон его, - заметило скопческое лицо.
- Ну, для Наполеонтия мы сулемы припасем, - отвечал "политик".
В трактир вошли два новых посетителя. Это был Крылов Иван Андреич и доктор Сальватори. "Малый" метнулся к ним и осклабился, увидав Крылова, который был постоянным посетителем Палкина.
- Дай нам, братец, водочки да закажи селяночку, да позабористее, - сказал Крылов, занимая свободный стол.
- Селяночку какую прикажете? - мотнул парень волосами.
- Московскую - самую что ни есть первопрестольную, для московского гостя (и он указал на Сальватори).
- А водочку какую? - снова мотнулась голова "малого".
- Французскую. Теперь мир с Наполеоном, значит, давай французскую водку.
- Слушаю-с.
И "малый" стремглав ринулся в буфет, словно искал "кого бить" или кого из воды вытаскивать.
- Так вы полагаете, что у Наполеона задние мысли? - спросил Сальватори с еврейским заискиваньем в голосе и в глазах.
- Да у него никогда и не было передних, - отвечал Крылов равнодушно. - Талейран это с него научился сказать: "Язык нам дан для того, чтобы скрывать свои мысли".
По лицу Салъватори скользнула едва заметная тень, которую он старался выдать за улыбку.
- Но какие же могут быть у него тайные планы? - снова спросил он.
- В мире-то с нами?
- Да, в этом.
- Ему англичан хочется допечь. Ведь он сказал, когда в лоск положил Пруссию: "я завоюю у Англии море посредством суши и отберу у нее Индию и Пондишери - на Одере и Висле". Да и как ему не беситься на англичан! Они с ним как с мазуриком обходятся, костят его в мертвую голову. Да от одних их карикатур можно взбеситься и не такому человеку, как Наполеон.
- Да, это правда. Англичане одни преследуют его сарказмом.
- Мало того - презрением. Так теперь ему хочется завоевать Англию - через Петербург... Оп ищет Калькутту и Пондишери на Гороховой.
- Слышишь, Авксентий Кузьмич? - многознаменательно заметил "политик" своему соседу. - И господа тоже говорят.
- Ишь ты - на Гороховой... А поди, и впрямь до Гороховой дойдет... и-и-и!
- Помни шестьсот шестьдесят шесть...
- Помилуй Бог... не забуду.
- А вот я сегодня был у Сперанского - свидетельствовать ему свое почитание, так он доволен миром, - сказал Сальватори, умильно глядя в глаза Крылову.
- Сперанский - гениальный человек, но он мечтатель: он думает вырастить ананасы там, где растет репа и крапива.
- Как? Я вас не понимаю, почтеннейший Иван Андреевич.
- Да Сперанский, видите ли, хочет сделать из России Европу.
- Что ж, разве это вещь невозможная?
- Почти... Нас приходится, как сухую дичь салом, шпиговать Европой; а все мы остаемся дичью и пахнем дичью... Нас не скоро вываришь в Европу - в десяти водах не вываришь.
- Почему же? Я вижу, напротив, просвещение очень прививается в России.
- Как к вербе груши... А верба все вербой и остается... Вон посмотрите.
И Крылов указал из окна на Невский. Сальватори глянул в окно. Глянули и купцы. Среди Невского стояла коляска, запряженная парою вороных, а в коляске сидел какой-то генерал, несколько сутуловатый, с сухим, точно деревянным лицом. Около коляски стоял солдатик, бледный, дрожащий, готовый упасть от ужаса.
- Что это? - спросил Сальватори.
- Это Аракчеев, граф из солдат.
- О! кто же не знает графа Аракчеева, любимца государя!
- Так видите: вероятно, солдатик не успел отдать ему честь или у солдатика одной пуговицы не оказалось, так Аракчеев, наверно, грозит прогнать его сквозь строй - и прогонит.
- Не может быть!
- Все может... У него в имении бабы по ранжиру маршируют, и он их сечет по-солдатски... Он всю Россию хочет превратить в пехотного солдата... Вот вам и Европа Сперанского.
- Но, может быть, влияние Сперанского осилит, - заметил Сальватори.
- Вряд ли. Разве Наполеона черти с квасом объедят. Купчики осклабились от удовольствия.
- Подавятся и черти, - процедил сквозь зубы "политик".
- Ну, вот и селянка! такой, наверно, и Наполеон пе едал, - сказал Крылов, увидев "малого" с шипящей кастрюлькой.
- Куда Наполеону! - осклабился "малый". - С суконным рылом-с...
- А может, и сунется в калашный ряд, - процедил опять "политик".
- А вот! на-ко-сь!
И "малый" показал свой кулак - с голову Наполеона.
14
Москва еще больше, чем Петербург, ворчала на тильзитский мир и в особенности на Наполеона. Он иначе и не назывался там, как "исчадие ада", "геенна", "корсиканский волк", "виук сатаны", "кум асмодея", "бешеная собака", "французская болезнь" и иное неудо-борекомендуемое. Москва давло считала себя сердцем России, и это сердце распалялось, и Москва засучивала рукава всякий раз, как только ей казалось, что кто-нибудь задевал честь России, наступал на ее мозоль, пе здравствовался на ее чиханье. "Мы-ста им покажем", "мы-ста утрем ему нос", "нет, шалишь", "рылом не вышел", "сунься-ко", "узнаешь Кузькину мать", "как Сидорову козу" - и тому подобные бесчисленные аргументы сыплются с уст Москвы в доказательство ее величия и в предупреждение того, что всякому дерзкому она покажет и себя, и те места, где "козам рога правят", и "куда Макар телят не гоняет", и "куда ворон костей не заносит", и так далее, и так далее.
Когда в Москве получены были известия о битве при Фридланде и об отступлениях русской армии на всех пунктах, никто не хотел верить, что это были не победы наши, а поражения, и все были убеждены, что русские "заманивают" корсиканского волка, чтоб он сам попал в капкан. Победы Суворова так избаловали московское мнение, что оно не позволяло никому говорить о поражениях: "в бараний рог корсиканца - и баста". К тому же эту патриотическую уверенность сильно подкрепил граф Растопчин своими "Мыслями вслух на Красном крыльце" - "Мыслями", которые сделались московским евангелием. "Раз его, корсиканца, ударить - и мокренько стало!" И вдруг получается весть, что корсиканец не в капкане, а напротив - на свободе, да еще и мир с ним заключен. Читают в соборе эту весть, никто верить не хочет. У всех на лицах недоумение и смущение. Вон и сам граф Ростопчин стоит: как ни гордо глядят его глаза из-под высокого лба, несколько драпированного напудренным париком, однако стоящий недалеко от него бакалавр Мерзляков, Алексей Федорыч, видит в них некое смущение.