- На чье имя, сударыня?
- На имя Ирины Владимировны Мерзляковой... из-за границы...
- Заграничное отделение, государыня моя, вон там, левее, а здесь внутренняя почта.
В заграничном отделении сидели два молоденьких чиновника и громко смеялись, читая подпись под какою-то лубочного картиной:
Подошел француз к Пултуску
И, увидавши там силу русску,
Ну, храбриться, петушиться
И с русскими на кулачки биться,
Коли видит - дело плохо:
Больно, говорит, кусаются русски блохи.
А как подошел Беннигсен,
Дак он со страху совсем присел;
А как увидал, что идет Багратион,
Так он и ну кричать пардон!
Увидав девушку, молодые люди покраснели; покраснела и она, но тотчас же спросила о письме на имя Ирины Мерзляковой.
- Из-за границы письмо?
- Из-за границы.
- Из какого государства ждете?
Девушка знала это менее всего. Она не знала, что отвечать.
- Вы ждете письмо от пленного?
- Да, - чуть слышно последовал ответ. Чиновники усердно перерыли все ящики, но ничего не нашли. Краска сошла с лица несчастной, и она стояла бледная, потерянная, убитая.
- Вот, государыня моя, письмо на имя Ирины Владимировны Мерзляковой, - зашамкал старый чиновник из отделения внутренней корреспонденции, показывая издали пакет. Девушка бросилась туда. Дорогое письмо в ее руках... В глазах мутится, ноги подкашиваются, сердце замерло. "Он не за границей... он в плену"... Эта мысль так и ожгла ее всю.
Схватив пакет, она бросилась вон из жаркого, душного почтамта, боясь, что упадет, закричит. Рука так и закоченела с письмом, прижатым к сердцу.
Выйдя из почтамтского двора, она почувствовала, что не может дольше стоять на ногах, и опустилась на приворотную скамейку у будки. Она взглянула на конверт - рука незнакомая. Да и его рука незнакома ей: они не переписывались прежде. Есть у нее несколько букв его руки; но по ним почерка нельзя изучить. Эти дорогие буквы он вырезал у них в саду, за сиренью, на стволе старой березы. Там вырезаны две буквы К и И, а над ними горящее сердце, а в сердце - буква И. Это она - Ирина, в сердце, а те две буквы - его дорогое имя и фамилия.
Она вглядывается в почерк на конверте. Почерк смелый, твердый, но только немножко женский. Особенно жадно впились красивые глаза девушки в слово "Ирине".. "Это мне... Как писала это слово его рука?.. дрожала?.. да, немножко дрожала... на букве р дрогнула, а И - такое милое, ласковое"...
Осторожно, как какая-нибудь драгоценность, вскрывается конверт. На печати буквы А и С. "Не его печать..." Опять в сердце холод, и руки не слушаются. Вскрыто письмо!.. "Милостивая государыня..." - "Это не он!.." - В глазах темно, она не видит подписи, хватается за сердце; боится взглянуть на подпись, точно там мертвец стоит - его милое, мертвое лицо... Но надо же узнать!.. "Александр Сеславин" подписано - "это его друг школьный", вспоминается девушке, что он это говорил...
"Милостивая государыня, Ирина Владимировна! Пишу вам по поручению моего друга Константина Николаевича Истомина..." Глаза бегут за сердцем вперед, через слова, через строки... Нашли! Нашли... "Он жив... поправляется..."
Глаза машинально ищут церкви... Но церкви не видать, хоть их так много в Москве, и взор поднимается в голубую высь, к небу, к той невидимой церкви, на которую молится весь мир, и крупные слезы, выкатившись из отуманенных глаз, звонко ударились о бумагу.
Разом стало светло кругом: дома, мостовая, небо, воздух, лица прохожих, зелень и даже прыгающий у ног воробей - все окрасилось иначе, теплом и приветом окрасилось, ожило... "Он жив!" Что же еще! Он жив - и весь мир жив.
"Ах, эти слезы! все замочили... чернила растекутся, и я ничего не разберу..." Уж эти слезы!
Успокоенная в глубине души, она читала, бережно отирая бумагу от слез: "Пишу вам по поручению моего друга Константина Николаевича Истомина..."
- Милый! и имя милое и фамилия (Это в скобках). "Он жив и поправляется от болезни. Я поторопился написать вам эту первую фразу, чтоб успокоить вас, ибо я уверен, что она-то для вас и дорога и ее именно вы искали бы прежде всего в моем письме..."
- Ах, какой он милый, этот Сеславин, как угадал! Должно быть, он сам любит (это тоже в скобках).
"А теперь сообщу вам все по порядку. Истомин - мой школьный товарищ, старый друг и однополчанин. Настоящую кампанию мы были с ним неразлучны. Перед несчастной битвой при Гутштадте, я и Истомин, как это водится между боевыми товарищами, в виду весьма возможной смерти или плена, взаимно сообщили друг другу каждый свою последнюю волю, с тем, чтобы, если меня убьют, он бы выполнил мою волю, а если его не станет, то я его душеприказчик. Его последняя воля заключалась в том, чтобы, если его не станет, я написал вам, что, идя в битву, он шептал ваше имя и благословлял вас..."
Слезы опять закапали на письмо, да крупные, крупные, словно пули. "Ах, бедный! Господи!" (это опять скобки).
"Он говорил, что если его убьют, то он умрет с вашим именем на устах, и если есть загробная жизнь, то с этим же дорогим именем он переступит за порог вечности..."
- О, Боже мой! Боже мой! стою ли я этого!.. И имя такое у меня нехорошее - Ирина, Ариша, точно у горничной.
"В начале сражения мы держались вместе, стремя к стремени. Битва была жаркая, злая. Нам несколько раз приходилось бросаться в атаку, но все-таки сломить французов мы не могли. Под конец части войск окончательно смешались, и я потерял Истомина из виду. К вечеру сражение было проиграно нами. Я плакал как ребенок, когда увидал, что Багратион, под которым убили коня, а сабля его разлетелась вдребезги о штык французского гренадера, Багратион, видя бегущих солдат своих и решивший скорее умереть, чем видеть бегство русских, скрестив на груди руки, пошел прямо под пули, и только силою солдаты могли увести его от верной смерти. Тогда я бросился искать Истомина. Никто ни из офицеров, ни из солдат не могли сказать мне ничего верного о нем. Некоторые видели его в первых рядах сражавшихся; но потом он как в воду канул. Только на другой день я узнал о нем; но то, что передали мне, было неутешительно. В самом пылу битвы Истомин и другой офицер, Панин, увлекаемые безумной отвагой, бросились в самые ряды отступавшего на одном пункте неприятеля, желая отбить знамя, потерянное одним из наших полков. Удальцы были отрезаны. Панин, спасшийся чудом..."
- Да, это мне говорили, - грустно шептала девушка. - Панина спас этот молоденький мальчик Дуров, а моего бедненького Костю некому было спасти.
"Панин, спасшийся чудом, рассказал мне, что когда их окружили, то он видел, как Истомин, который был уже почти у самого знамени, упал с лошади и был подхвачен французами, а за ним тотчас же пала и лошадь его. Панин полагал, что Истомин пал замертво и больше не вставал. Его же самого спас ребенок-герой, некто Дуров, это какое-то необыкновенное существо, о котором у нас рассказывают невероятные вещи. Но для вас, я полагаю, более интересно знать, что сталось с Константином. И посему я продолжаю мое повествование. Получив такие нерадостные вести о моем и вашем друге и помня его последнюю волю, я тотчас же хотел было писать вам. Но что я мог сказать вам? И не разбил ли бы я ваше сердце и, может быть, жизнь, сказав, что он погиб, что кончил он, как герой? Для вас это не было бы утехою. Я сказал себе, что всегда успею поразить ваше сердце страшною вестью, так не лучше ли повременить убивать вас?"
- Добрый, милый!.. только у него и может быть такой друг (это опятъ в скобках).
"И я благодарю бога, что не написал вам сгоряча - я бы убил вас; а (теперь я могу сообщить вам радостную весточку. Вчера явился к нам один улан, чудом спасшийся из плена. Он бежал из Фридланда, где французы устроили госпитали как для своих раненых, так и для ваших. Улан этот, эскадронный дядька того самого Дурова-мальчика, что спас Панина, рассказал нам, что он лежал в одном госпитале, в Фридланде, с нашим Константином, что Костантин ранен пулею в правую руку, но не опасно, хотя и тяжко, и руку не потерял, хотя до сих пор не владеет ею..."
Девушке чувствуется, что эта рана у нее в сердце, так остро-остро заныло оно, что она готова вскрикнуть от боли.
"Что с ним было дальше, он не помнит; но когда пришел в себя, рассказывает улан, то увидал, что спасением своей жизни он обязан образочку, висевшему у него на груди; а в этом образочке, говорит улан, положены у него чьи-то волосы, русенькие такие, с краснецой, должно полагать, материнское благословение, по мнению улана. Вам, сударыня, лучше знать, чьи это "русенькие, с краснецой волосы".
Девушка вся вспыхнула... "Это мои волосы..."
"Медальон, в котором Константин хранил на груди ваш локон (перед сражением он, как я упомянул выше, исповедовался мне, равно и я ему), улан принял за образок. Этот медальон и спас его. Когда его раздевали, то за сорочкой нашли сплюснутую в мятную лепешку пулю: она расплющилась о медальон и причинила ему только контузию, но не убила его. Итак, спасением своей жизни мой друг обязан вашим прекрасным волосам, сударыня..."
Девушка страстно прижала к губам полуобрезанную прядь своей косы и долго смотрела на нее... "Да, ру-сенькая, с краснецой... как смешно... Вот и верь поверьям..."
"Теперь он поправляется, и, вероятно, в скором времени, по окончании размена пленных, мы обнимем нашего воскресшего друга. Вот все, что я могу сообщить вам, сударыня, и считаю это за счастье для себя".
Девушка опять подняла глаза к небу и тут только заметила, что около нее стоит нищенка; а со стороны с удивлением смотрят на нее ребятишки и привратник почтового двора.
Сунув в руку нищей какую-то монетку, она быстро пошла домой, чувствуя, что как будто вся Москва повеселела, а у нее в сердце - душистая сирень, его шепот ласковый и милые буквы на стволе старой березы... "Ру-сенькая с краснецой... материнское благословение... нет, это мое благословение..."
Всю дорогу она держала руку приложенною к лифу, ва который она засунула письмо, и ей казалось, что письмо это ласкает ее, шепчет слова, от которых она трепетала там, за кустом сирени...