Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 37 из 123)

- Только у вас "зефиров крылатых" нет да "нимф", - заметил Денис Давыдов.

- Что ж, и зефиры будут, и нимфы...

И Козлов, расставив ноги и уткнув в лоб указательный палец, торжественно продекламировал:

Зефиры без штаников. Но с вяземским пряником, А нимфы без юбочек, Но... но...

Вот канальство, рифмы и не подберу... Алексей Федо-рыч! профессор пиитики! помогите, - обратился он к Мерзлякову.

- А ведь ваша шутка больше серьезна, чем вы ей придаете значения, - спокойно сказал Мерзляков. - Я вижу и предчувствую, что в русской поэзии должен скоро совершится перелом, и... крутой... По вашей шутке я сужу, что "норды", "зефиры", "нимфы" и вся эта греческая мифика в поэзии начинает возбуждать смех. Державин умирает, умирает и его поэзия с мификой... Вместо Державина на Руси должен народиться новый поэт - народный без мифики...

- Ас лаптями на ногах... Да такой уж народился.

- Кто же он?

- Да я, Козлов - к вашим услугам, господин профессор.

- Дай-то Бог.

- А скажите, пожалуйста, - перебила его Аннет, - какое впечатление произвела на вас княгиня Дашкова?

Мерзляков, помолчав в каком-то нерешительном раздумье, отвечал с грустью:

- Признаюсь, вам, Анна Григорьевна, если бы я увидел теперь вот здесь, у меня под ногами, череп Цезаря - это зрелище едва ли бы произвело на меня впечатление более горькое, чем вид Дашковой и ее рассказ. Это череп Цезаря, которым играют дети... Вы, кажется, глубже всех нас прочувствовали это, - ласково обратился он к Софи.

- Да, я ее могла слушать, - застенчиво отвечала девушка. - Я другое думала...

- Что же вы думали?

- Мое сердце обливалось кровью при мысли, что она сама не сознает, как жалка она, как отжила... Мне кажется - я об этом думала прежде совсем по другому поводу" - что люди не сознают своего падения или несчастия, и вид этого со стороны невыносим.

- Это глубокую мысль сказали вы, сударыня, глубокую, - повторил Мерзляков задумчиво. - Это так же справедливо, как и то, что мы сами не чувствуем нашего движения вместе с землею вокруг ее оси.

- Одна пьяные это чувствуют, - заметил философски Денис, которому в кругу боевых товарищей, и особливо в обществе закадычного друга Бурцева, не раз приходилось испытывать это вращательное движение с землею около ее оси.

Только Козлов, против своего обыкновения, стоял молчаливый, задумчивый и грустный, скорее как бы злой. По временам он взглядывал на Софи, и по лицу его пробегала какая-то добрая, смягчающая это лицо тень, Аннет видела это и почувствовала что-то на сердце нехорошее, точно ссадина какая-то, боль тупая.

Когда они воротились из саду, княгини Дашковой уже не было.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

На другой день Мерзляков проснулся поздио. Сон его был тревожен: то грезилась ему "Урания" в образе княгини Дашковой, то "Норд сиповатый" в виде графа Ростопчива, то Анюта Хомутова в подвенечном платье, а сам бакалавр - в роли жениха; только вместо свадвбио-го пения доносилась откуда-то трустная мелодия его ооб-ственной песни - "Среди доляаы ровный".

Проснулся он, впрочем, свежим и бодрым. Но едва успел умыться я облечься в халат, как Мавра сурово доложила, что в кухне дожидается его "Ярижка, что называет себя Кузькою Цицерою".

- Говорят, беспременно повидать должен, - бвль-шое, говорит, за ям дело есть.

- Ну, пошли его сюда, - торопливо сказал Мерзляков.

Он знал, что Кузька Цицеро даром ве прядет. Это был действительно ярыжка, писец полиции; но когда-то он состоял наборщиком в типографии "Дружеского типографического общества", основанного знаменитым Николаем Ивановичем Новиковым, издателем "Древней российской вивлиофики", а потом арендатором масловской университетской типографии, университетской книжной лавки и "Московских Ведомостей". Когда в 1792 году "Дружеское типографическое общество" бмло закрыто, Кузьма Цицеро перестал быть вабврнргком, а чтобы кормиться, поступил пвсцом ъ полицию. В полиции он стал вить, сделался положительио ярыжкой, вэ ни о Новикове, ни о "го типографии не ног всяомиаать без слез.

В типографии этой судьба столкпула его с Мерзляковым, тогда еще четырнадцатилетним юношей, приносившим от Новикова корректуры. Кузьма Цицеро был просто Кузька-наборщик, но товарищи прозвали его Кузькой Цицеро за то, что в начале своей наборщицкой деятельности он постоянно смешивал шрифт "цицеро" с "петитом" и больше любил набирать первым, чем последним. Оплакивая Новикова и его типографию, как свою первую погибшую любовь, Кузька Цицеро старался хотя окольными путями служить "старцу Божию", как он называл Новикова, в память своей первой любви - "матушки типографии", с закрытием которой он, с горя, и начал пить "забвения ради". Вследствие этого, когда по полиции возникала какая-нибудь переписка о мартинистах <Мартинисты - мистическая секта, основанная в XVIII в. Мартинесом Паскалисом. Члены секты считали себя визионерами, то есть обладающими способностью предвидения.>, к которым принадлежал Новиков, Кузька Цицеро, узнав об этом, тотчас спешил предуведомить о грозящей опасности или самого Новикова, или друзей его, и прежде всего забегал к Мерзлякову, которого знал лично.

Цицеро взошел к кабинет Мерзлякова и помолился на образ. Он был в старом, затасканном кафтанишке казенного покроя. Лицо было красновато, с припухшими щеками и мутными глазами, как это часто можно видеть у людей, придерживающихся рюмочки. Редкие, поседелые, но только местами, волосы казались какими-то пегими. Особенно пегою казалась голова с правой стороны, выше правого уха: это происходило оттого, что Цицеро всегда вытирал перо о свои волосы, о правый висок, и на седых волосах чернила были очень заметны. Рукава кафтана у Цицеро, от обшлагов до локтевых загибов, с нижней стобоны были обшиты синей сахарной бумагой - с целью предохранить их от протиранья при беспрестанном ерзанье по столу во время канцелярского строченья. Лицо пришедшего выражало доброту, мягкость и полное безволие. Вся голова и особенно лицо казались сделанными из размякшего воску и подкрашены, скорее подпачка-ны. Видно было, что Цицеро уже выпил.

- Здравствуй, Кузьма, садись... Что хорошенького скажешь? - приветливо обратился к нему хозяин.

- Здравия желаем, батюшка Алексей Федорыч... Вы знаете, я ворон - все каркаю у вас, - отвечал Цицеро загадочно.

- Что же случилось?

- Да вот насчет Николая Ивановича. Выжига тут есть у нас в Москве, Сальватори зовут, так он на Николая Ивановича наябедничал, будто-де тот с французами в сношениях состоит... Ну, вот и начнется дело. А где он теперича обретается - в вотчине?

- В вотчине, в Авдотьине селе. А скоро будет дело?

- Да как напишут, да перепишут, да подпишут, да в исходящую запишут, да запечатают, да пошлют, да повезут, да привезут, да принесут, да запишут в дежурную, да подадут, да распечатают, да прочтут, да запишут во входящую, да опять принесут, да доложут, да революцию положут, да предписание напишут, да перепишут, да подпишут, да скрепят, да в исходящую запишут...

- Да будет тебе! - со смехом сказал Мерзляков: - вот наладил.

- Да я дело, батюшка Алексей Федорыч, говорю: это дело канцелярского, - вы его не знаете... Вот как сорок-сороков раз бумагу напишут, да скрепят, да подпишут, да опять напишут, да опять скрепят, да доложут, да передоложут, да заслушают, да прикажут - так вы, батюшка, и успеете в Авдотьине пообедать, а в Москве поужинать.

- Твоя правда, Кузьма, ты хороший и умный человек, - сказал Мерзляков, пожимая руку своему бедному другу.

- Да, был и я когда-то человек! Поживи я у Николая Ивановича, поработай годок-другой, гляди и метранпажем сделал бы, а то и фактором, да и жалованье бы какое положил - княжеское! вот какое жалованье! Он миллионами ворочал... А что книг-то мы печатова-ли - горы! с Воробьевы горы вороха! Одной бумаги шло - Москву-реку запрудить мы могли этой самой бумагой... А шрифтов что - пудами! Эти самые петиты, да цицеры, да египетские - лопатами сгребали...

- Вот что, друг Кузьма, я велю подать водочки да закусочки: выпьем и закусим.

- Дело хорошее, батюшка Алексей Федорыч, а в Ав-дотьино еще поспеете.

- Поспею, разумеется.

Мерзляков встал, отворил дверь в залу и крикнул:

- Ариша! Ириночка!

- Что, дядя? - послышался молодой, мелодический голосок, уже знакомый нам.

Ириша выбежала в залу в белой блузочке. День был необыкновенно душный, и девушка была одета совсем легко, по-спальному.

- Здравствуй, дядечка, - сказала она, подбегая к двери кабинета и целуя у бакалавра щеку. - Мы еще не виделись.

- Здравствуй, Ириней! Box что, дружок: попроси у маменьки водки да закусить чего-нибудь, да только сама принеси в кабинет - не трогай Мавру, а то она опять ворчать станет, что у нее или пирог подгорел" или каша из печи ушла.

- Хорошо, дядечка, - она и не узнает ничего... А у тебя Кузьма?

- Кузьма, матушка барышня, Кузька Цицеро, красавица, - радостно отозвался Кузьма, показываясь в дверях. - Ишь ангелочек какой, истинпо ангелочек - в ризках беленьких.

- Здравствуй, Кузьма...

И девушка убежала со смехом.

- Подлинно херувимчик - дитя Божье безгрешнее, - повторял про себя Цицеро.

Скоро и водка, и закуска были готовы. Ириша внесла все это на подносе, поставила на стол, и едва Цицеро успел прикоснуться губами к подолу ее капота, исчезла за дверью.

Выпили по рюмочке. Мерзляков налил для Цицеро другую. Тот выпил. Но пил он как-то странно: лицо его пря процессе питья не делало тех сладострастных гримас, какие замечаются у настоящих пьяниц; он не при-смакивал губами, не кряхтел от удовольствия, а напротив - доброе лицо его при этом морщилось; он смотрел на рюмку с отвращением и злостью, насколько злость была родственна его незлобивой душе; он выпивал рюмку залпом, торопливо, как что-то противное, жгучее, но неизбежное, и при этом как-то горестно качая головой, словно собираясь плакать, произносил: "подлая... подлая..."

После выпивки Цицеро размяк и раскис еще больше и предался своим обычным воспоминаниям о "Дружеской типографии" и о "старце Божьем Николай Иваныче".