Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 71 из 123)

Но как Грицько, сын Пилипенко, попал в ряды французов и шел на Россию в числе двудесяти язык?

Удивительна историческая судьба украинца! То он, как плоть от плоти и кость от костей тех славян-полян, которые "имели стыдение к снохам", в то время когда другие славяне его не имели, возжигает в Киеве первый светоч человеческого развития и пересаживает на киевскую почву и новое учение веры, и старую культуру классической Греции, изображая из себя зерно, из которого выросло великое дерево русской земли; то он, попранный и поверженный Батыем, много веков бродит по развалинам своей милой Украины, в то время когда, прикрьцая басмою и ханским ярлыком, "собиралась" воедино московско-русская земля, - и на этих развалинах милой Украины снова созидает то, что было разрушено, - и мало того, что созидает разрушенное, а зажигает новый светоч жизни в то время, когда в "собираемой" московско-русской земле царил еще мрак, росли одни сорные травы знания и развития, пока украинец и в эту тьму не внес светоч новой жизни вместе с такими светлыми личностями, как Димйтрий-Ростовский-Туптало, Симе-он-Полоцкий-Ситианович, Епифаний Славинецкий; то опять он, этот украинец, после Батыева погрома подпадает под батыевщину насильственного окатоличения своими якобы союзниками, а в сущности - панами-поляками; то, почувствовав эту новую батыевщину, он борется с панами и в то же время окуривает мушкетным дымом стены того города, откуда его предки, поляне, вынесли и свет нового учения, и культуру классической Греции; то он, доведенный ДО отчаяния панами, протягивает руку своему брату великоруссу, "собравшему" свою землю и окрепшему, й отбивается от панов; но его снова отдают панам, разорвав надвое, как ризу нешвенную, его дорогую Украину - и Пилипенко-отца берут в рекруты в московское войско, и он честно сражается в течение двадцати пяти лет под русскими знаменами за свободу и славу России, а Пилипенко-сына, Грицька, вместе с семейством и другими детьми Пилипенко-отца, в отсутствие этого последнего, пан Потоцкий из русских своих имений переселяет в подольские и берет его вместе с другими своими холопами в польский легион, предназначенный служить Наполеону в его мировых завоеваниях и в воображаемом восстановлении старой Польши...

И вот с той поры пошел бродить по свету Грицько Пилипенко, молодой, красивый украинец: и в Сирии-то он дрался бок о бок с старою гвардиею Наполеона, и на египетские пирамиды дивовался, вспоминая свою Украину, и в Испании-то воевал он, и в Париже-то, на площади, вместе со старою гвардиею и польскими, то есть украинскими, уланами кричал во все украинское горло: "vive l'empereur!" Грицько и кричать по-французски научился, и ругаться, и песни петь, и говорить... И вот теперь, вместе с двудесятью языками, Грицька, Стецъка и тысячи Грицьков и Стецьков повели на покорение России и затем, якобы, чтобы восстановить Гринькову "ойчиз-ну - матку Польску"... Бедные, глупые Грицьки и Стецьки!..

Но Грицько натыкается на отцовскую пику... "Сынку-сынку!" - плачет над ним старый Пилипенко и даже об

Жучке не вспомнит, которая вон в стороне присела на задние лапки и глядит такой жалкой сиротиночкой.

Да, удивительное было время и удивительна судьба Украины! Ие менее удивительна судьба и Польши...

Если чья память должна быть священна для поляков, так это память императора Александра Первого. Целая армия польская сопровождала Наполеона в его мировых походах, а равно и в страшном походе "двенадцатого года". А из кого состояла эта армия? Из украинцев, из Грицьков и Стецьков, взятых из имений польских панов, из имений, находившихся в России! Даже такая истая полька, как панна Тизенгауз, которая представлялась в Вильне Наполеону с фрейлинским шифром, говоря в своих "Записках" о польских панах, служивших в рядах наполеоновских войск, между прочим о Владимире Потоцком, о князе Доминике Радзивилле, полк которого первый вошел в Вильну, когда русские отступили и сожгли Зеленый мост, и о графе Паце, дававшем Наполеону и его маршалам роскошный до сумасбродства бал в то время, когда на улицах Вильны уже умирали с голоду, - делает такое исторически верное замечание к концу своей тирады: "Владимир Потоцкий в родовых своих имениях в Подолии набрал целый полк людей, вооружил их на свой счет и присоединил к польской армии, служившей тогда во Франции. Глава этого богатого рода, князь Доминик Радзивилл, поступил точно так же, как Потоцкий. Мой двоюродный брат, граф Пац, и еще несколько богачей из литовцев много лет уже находились на французской службе, сражались против русских, пользуясь своими доходами и не опасаясь, что их имения подвергнутся секвестру или конфискации. Таким образом, мой двоюродный брат собрал миллион и поместил его на хранение в Америку. Вот как велись дела в благодушное царствование императора Александра Первого, Александра Благословенного!"

Так вот какими путями попал Грицько в Сирию, под пирамиды, в Испанию и - наконец - к родному отцу на пику.

От взятых в ночное нападение пленных французов узнали, что тою частию французской армии, к которой всего ближе находились русские полки - уланский Литовский, гусарский Мариупольский и драгунский Новороссийский, - командовали Мюрат, новоиспеченный Наполеоном король неаполитанский, и Иосиф Понятовский, "Баярд польской армии", как называли его поляки. В захваченных Давыдовым и Бурцевым фурах находились галеты, литовское сало, пшеничные сухари и большие запасы сахару и кофе. По снятии допросов пленных, между которыми было два итальянца в белых накидках, одиннадцать французов и три поляка, тотчас же отправили внутрь России, а Грицька оставили в обозе до выздоровления, тем более что отец в ногах валялся у эскадронного, чтоб оставили при полку его сына. Это обстоятельство послужило для солдат источником многих удовольствий. Им чрезвычайно нравилось, что у них завелся "свой француз", и для них даже дядя Пилипенко стал чем-то вроде француза. Бывало часто, убирая лошадей или ведя их на водопой, солдатики фамильярно заговаривали со старым Пилипенком: "А ну, дядя, давай маленько покалякаем по-собачьи". И начнут бывало: "Сала-мала, ката-лафа, стрень-брень, чигирики-чок-чигири! аи-да!" - Смеху-то сколько веселья! Чистые дети...

Дурову же это обстоятельство поразило необыкновенно. Она видела в этом непостижимую руку Провидения. Ей казалось, что все они - и русские, и французы, и поляки - в каком-то ослеплении, неведомо кем руководимые, все идут против своих же братьев, отцов, сыновей, но только в слепом порыве безумия не узнают друг дружку. Ей представлялось даже, что во время ночного нападения и она разрубила череп своему младшему, любимому брату. А за что? что он ей сделал? С этой ночи она возненавидела партизанское дело и даже как бы склонилась на сторону своего эскадронного командира, ученого немца, который утверждал, что партизанская война нарушает законы войны, установленные наукою. К старому Пилипенке она с этих пор привязалась еще больше и часто навещала его больного сына, который медленно поправлялся.

Между тем она не могла не сознавать, что общее положение дел становится невыносимо тяжелым. Чувствовалось это как-то невольно, и чем дальше, тем мрачнее казалось будущее. Дни шли за днями, войска все двигались и двигались по какому-то неведомому ни для кого плану; ни офицеры не знали, что все это значит и к чему идут дела, ни солдаты, очень чуткие перед решительными моментами, не постигали своим чутким инстинктом сути того, что всех занимало- Одно понятно было всем, что кто-то другой хозяйничает в стране, только не русские; это поняли и солдаты, и не солдаты. Каким-то чутьем население края, по которому уходили - что "уходили", это как будто в воздухе чуялось, - по которому уходили войска, давно угадало истину, ту страшную истину, что оно кем-то покинуто и страна покинута, несмотря на то, что там, назади, русской силы двигалось, как говорили все, видимо-невидимо. Да, покинуто - это сознание носилось в воздухе... И вот вследствие этого население этих местностей, от Двины, Дриссы и Березины вплоть до Смоленска, покидало все, что имело и не могло взять с собой, - и уходило куда-то дальше, к Смоленску, к Пскову, к Москве, или пряталось где-то, словно в землю уходило.

Особенно болезненно отозвалось в сердце Дуровой это сознание, когда полк их, вместе с другими полками отступая от Двины по направлению к Полоцку и Смоленску, проходил мимо того имения Кульнева, где Дурова четыре года назад часто гащивала и где, к несчастью, возбудила страстную любовь к себе молоденькой дочери этого помещика. Главные русские силы двигались несколько левее Кульвевки, растянувшись на сотни верст от Динабурга до Могилева, с тайным, по-видимому, опасением, чтобы страшный неприятель не избрал для своего победного шествия северный путь - к Петербургу: этого именно хода - хода ферезыо - особенно боялись, когда вместе с неопределенным страхом в воздухе носился слух, что Россия кем-то "продана" - и чем неопределеннее был этот слух, тем более страшным казался он. "Россия продана", "войска проданы" - кем, как? Этого никто не внал, а все знали, что для России настала гибель... Указывали даже имена продавцов-изменников, и в том число Сперанского.

Полк Дуровой - уланский Литовский - проходил именно недалеко от Кульневки. Она узнала эту местность, вспомнила, что тут недалеко эта Кульневка, где жилось так привольно, где каждое послеобеда сам круг-лотелый добряк Кульнев закатывался спать часа на два, а крестьяне его для удовольствия барина "делали дождик" по наряду, выливая сотни ведер воды на крышу, которая от этого скоро загнивала и часто перекрывалась; где рыжий ееминарист Талантов, учитель Мити Кульнева, корчивший из себя Сперанского, учил скворца петь божественные песни; где, одним словом, люди жили в свое удовольствие, словно в раю, как жили Адам и Ева до грехопадения, не ведая ни горечи, ни сладости "труда в поте лица", ни неизбежности смерти. Дуровой, после пережитых ею нескольких месяцев ада, ужасно захотелось заглянуть в этот маленький эдем, украшенный тополями и цветами, успокоить глаз на добрых, приветливых лицах, увидеть живых людей не на конях, не в палатках, не на сене, не на биваке, а в доме, на креслах, без этих сабель и пик, вдали от этой бряцкотни стремян и удил, от этого громыханья зарядных ящиков, вне гула криков: "стой-равняйся!", "заходи справа!", "смирно!", "куда лезешь, черт!", "эх, щец бы теперь!" - и тому подобных, натерших душу до мозолей, восклицаний. Да, она чувствовала, что у нее мозоли на душе, ссадины на сердце...