Русское зарубежье счастливо избавилось от такой псевдолитературы, как «производственная», литература «о рабочем классе». Сетования на неудачи в области «темы труда» проходят от А. Воронского, М. Горького через весь советский литературный процесс. Как Воронский в 20-е годы («Об индустриализации и об искусстве») жаловался, что «среднего рабочего... в нашей современной литературе почти совсем нет», так и в конце 70-х говорилось (слова подсобного рабочего), что писатели обращают внимание на передовиков и отстающих, а не на тех, кто дает государственную норму 100%. Советская литература в этом отношении интересовалась именно производством, но не жизнью. Шофер парижского такси Г. Газданов писал и о рабочих, но всегда - о людях, а не о «производственниках». Нет в литературе зарубежья и пухлых псевдоэпопей о народе на протяжении десятилетий советской истории вроде сочинений Ан. Иванова и П. Проскурина.
Личностная, общечеловеческая тематика в принципе сближает разные ветви русской литературы. Но в СССР произведения такого плана часто становились «задержанными», включая лучшее из них - роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Концепции личности и ее отношений с обществом, с народом в ортодоксальной советской и эмигрантской культурах различались принципиально. Современные эмигрантские критики П. Вайль и А. Генис возводят к «Бедной Лизе» Карамзина комплекс вины дворянина (интеллигента) перед народом. «Вся русская классика, в той или иной степени, идеализировала мужика. Кажется, что трезвый Чехов (рассказ «В овраге» ему долго не могли простить) был едва ли не единственным, кто устоял перед этой эпидемией... Есть ли русская книга, посвященная вине народа перед интеллигенцией?» В конце XIX - начале XX века к не идеализирующему мужика Чехову добавились Горький, Бунин, модернисты. Но если реалистическая литература оставалась в основном традиционно-гуманистической, то модернистский «серебряный век» с его культом художественного и жизненного творчества возвеличил человеческое «я» во многом вопреки русской этической традиции.
Антитрадиционализм, индивидуализм, подчас и имморализм «серебряного века» несли в себе самоотрицание, ощущались как признаки катастрофической эпохи. «Несомненно он был нашим последним «кающимся дворянином», - писал Г. Адамович об А. Блоке, - и, кстати, ничем другим невозможно объяснить его отношение к революции». Но если не вполне классическая, то продолжающая классическую традицию гуманистическая концепция личности, которая тем богаче, чем больше открыта другим людям, всему окружающему, сохранилась в литературе зарубежья. Сохранили себя в ней и прямые наследники модернистского «серебряного века», ставившие совершенное художественное творчество выше всех вопросов «общественности», как В. Ходасевич и особенно В. Набоков.
В Советской России наследники «серебряного века» и одновременно всей русской, даже всей мировой культуры соединили признание высшей ценности личности с ее открытостью внешнему миру, другим людям. «Ахматова и Мандельштам утверждали в поэзии личность, при всей своей индивидуальной неповторимости отказавшуюся от претензий на исключительность, личность диалогического типа». «Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был», - писала А. Ахматова. О. Мандельштам, столь далекий от «мужика», уже в 1933 г. самоубийственно заклеймил «душегуба и мужикоборца» (вариант стихотворения «Ми живем, под собою не чуя страны...») Сталина и его окружение. Б. Пастернак, сделав своего доктора Живаго современным аналогом Христа, связал его горькую судьбу с горькой судьбой России.
Но этот предельно широкий и глубокий гуманизм десятилетиями загонялся в подполье в качестве «абстрактного». Сразу после революции началась «эпизация» литературы и мифологизация общественного сознания. В 30-50-е годы новоэпическая героическая концепция советского человека утверждается официально и воспринимается большинством как должное. Эпическое сознание - такое, при котором один человек, герой, воплощает в себе жизненные силы всего коллектива, как былинный богатырь. В 20-е годы новокрестьянский поэт Родион Акульшин, впоследствии эмигрант «второй волны», опубликовал сочиненный солдаткой Марьей Недобежкиной заговор от всех болезней - заклятие Лениным и Троцким. Они с высокой башни наблюдают, «нет ли где неприятелей», и «войска красная» по их сигналу «как крикнить, / Как зыкнить. / И никто из неприятелей не пикнить». Вторая часть заговора утверждает их высшую силу по отношению даже к болезням обычного человека:
Вы не лезьте ко мне, боли и хвори.
Головные и ножные,
Животные и спинные.
Глазные и зубные,
Отриньте и отзыньте,
Как неприятели заграничные.
Ты голова моя - Ленин,
Ты сердце мое - Троцкий,
Ты кровь моя - Армия красная,
Спасите,
Сохраните меня
От всякой боли и хвори,
От всякой болезни и недуга.
Оказавшиеся сильнее царя, занявшие его место и отменившие Бога, новые вожди как бы приобрели сверхчеловеческую, универсальную мощь. В. Маяковский в 1927 г. излагал, правда, с негодованием, новейшую былину крестьянского поэта И. Новокшонова «Володимер Ильич», напечатанную в журнале «Жернов» (1926. № 4): там «рассказывается о рождении Владимира Ильича, о том, как он искал себе доспехов в России, оных не мог найти, поехал в Неметчину, где жил богатырь большой Карла Марсович - и после смерти этого самого Марсовича «все доспехи его так без дела лежали и ржавели»... Ленин пришел и Марсовы доспехи надел на себя, и «как будто по нем их делали». Одевшись - вернулся в Россию обратно. Тут собирается Совнарком... Как приехал Алеша Рыков с товарищами, а спереди едет большой богатырь Михаило Иваныч Калинычев. И вот разбили они Юденича, Колчака и других, то домой Ильич воротился с богатой добычею и со славою». Однако сам Маяковский в других формах утверждал новоэпическое сознание, способствовал, вопреки всем своим поэтическим «оговоркам», формированию культа Ленина. Позднее издавались сборники подобных названным сочинениям «фольклорных» песен о Ленине и Сталине (последний, одолев Троцкого, занял его место в большевистском пантеоне).
Но и «простой советский человек» рассматривался как героическая фигура. «Теория человека-винтика» - распространившийся уже «шестидесятнический» миф. Сталин, сравнивая простого человека с винтиком машины (а писателей называя «инженерами человеческих душ»), по тогдашним понятиям не принижал, а возвышал его: без винтика машина не будет работать (впрочем, у вождя слово и дело слишком часто расходились). А. Сурков, автор самого лиричного стихотворения военных лет «Бьется в тесной печурке огонь...», в 1943 г. с гордостью, а не самоуничижением говорил о себе как о «винтике»: «Я на всю жизнь чувствую себя в неоплатном долгу у Красной Армии, которая приняла меня с первых дней войны в свои ряды... Когда ты попадаешь, как винтик, в большой механизм войны, хочешь ты или не хочешь, ты совершаешь те движения, которые война загадывает». Вместо «теории винтика», т.е. ничего не значащего человека, существовал культ советского человека; культ вождей, Ленина и Сталина, был его вершинным пунктом, существовали и меньшие культы «соратников» (их именами назывались областные центры, а имя кандидата в члены Политбюро ЦК Фрунзе носила даже столица союзной республики - Киргизии), культы тех или иных деятелей по отраслям: Стаханова среди рабочих. Чкалова среди летчиков, Ворошилова среди военных. Горького среди писателей. Но это был культ именно и только советского человека, выражающего мощь и бессмертие народной массы и ради общего дела совершающего свои подвиги. Самой популярной книгой был малохудожественный роман несчастного, но ощущавшего себя счастливым Н. Островского «Как закалялась сталь», для героя которого возвращение «с новым оружием» «в строй и к жизни» осуществляется на равных. В «Повести о настоящем человеке» (1946) Б. Полевого комиссар уговорил безногого Алексея Мересьева вернуться в военную авиацию с помощью повторения единственного аргумента: «Но ты же советский человек!» - и он действительно снова полетел, ведь советский человек все может. Если же возникало хотя бы подозрение, что тот или иной человек - не советский, он обычно превращался не в винтик, а в нечто уже совсем не существующее, в лагерную пыль. «Враг» должен был быть не только уничтожен, но и всячески развенчан и принижен.
Нам разум дал стальные руки-крылья, / А вместо сердца пламенный мотор» - эти слова из бодрого «Авиамарша» П. Германа Ю. Хайта также «повышали» образ советского человека, созидателя нового, индустриально развитого общества. Это отнюдь не был только официоз. На преобразующую силу техники уповал и А. Платонов. В «Происхождении мастера» (опубликованном при жизни писателя начале романа «Чевенгур») «наставник» внушает Захару Павловичу, в чем отличие человека от птиц, у которых отсутствуют «инструментальные изделия» и «угол опережения своей жизни»: «- А у человека есть машины! Понял? Человек - начало для всякого механизма, а птицы - сами себе конец».
Индустрия ценилась гораздо выше природы. И хотя, судя по очерку Горького, Ленин говорил об угрозе природе, исходящей от капиталистов, и А. Воронский в статье «Прозаики и поэты „Кузницы“» (1924) писал: «Оттого, что город съест деревню, а заводская труба будет коптить на всю Россию, лицо России, конечно, радикально изменится, но до социализма тут еще далеко, и противоречие здесь уничтожается, но уничтожается так же. как голодный уничтожает «противоречие» между собой и хлебом», - все-таки господствовавшее отношение к проблеме выразил автор романа-трилогии для юношества «Старая крепость» (1935-1967) Владимир Беляев словами секретаря Центрального комитета Коммунистической партии Украины об отрицательном руководителе Печерице: «Какой пейзажист нашелся! К счастью нашему, народ Украины не спросит его, где надо строить заводы. Там, где надо, там и построим. Кое-где небо подкоптим, и воздух от этого во всем мире свежее станет» (кн. 3, глава «Весеннее утро»). На чужой земле, в эмиграции, эта тема не могла привлечь особенного внимания, но в России она серьезно была поднята Л. Леоновым в «Русском лесе» (1953) и затем уже в основном литературой 70-х годов.