Он благоговейно ужасался, чувствуя, как приходят в равновесие его силы и как лучшие движения мысли и воли уходят туда, в это здание, как ему легче и свободнее, когда он слышит эту тайную работу и когда сам сделает усилие, движение, подаст камень, огня и воды.
От этого сознания творческой работы внутри себя и теперь пропадала у него из памяти страстная, язвительная Вера, а если приходила, то затем только, чтоб он с мольбой звал ее туда же, на эту работу тайного духа, показать ей священный огонь внутри себя и пробудить его в ней, и умолять беречь, лелеять, питать его в себе самой.
Тогда казалось ему, что он любил Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
С другой, жгучей и разрушительной страстью он искренне и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое и покойное течение, словом, в счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую любовь.
Он теперь уже не звал более страсть к себе, как прежде, а проклинал свое внутреннее состояние, мучительную борьбу, и написал Вере, что решился бежать ее присутствия. Теперь, когда он стал уходить от нее, - она будто пошла за ним, все под своим таинственным покрывалом, затрогивая, дразня его, будила его сон, отнимала книгу из рук, не давала есть.
Дня через три он получил коротенькую записку с вопросом: "Где он? что не возвращается? отчего нет писем?" Как будто ей не было дела до его намерения уехать или она не получила его письма.
Она звала его домой, говорила, что она воротилась, что "без него скучно", Малиновка опустела, все повесили нос, что Марфенька собирается ехать гостить за Волгу, к матери своего жениха, тотчас после дня своего рождения, который будет на следующей неделе, что бабушка останется одна и пропадет с тоски, если он не принесет этой жертвы... и бабушке, и ей...
"Да, знаю я эту жертву, - думал он злобно и подозрительно, - в доме, без меня и без Марфеньки, заметнее будут твои скачки с обрыва, дикая коза! Надо сидеть с бабушкой долее, обедать не в своей комнате, а со всеми - понимаю! Не будет же этого! Не дам тебе торжествовать - довольно! Сброшу с плеч эту глупую страсть, и никогда ты не узнаешь своего торжества!"
Он написал ей ответ, где повторил о своем намерении уехать, не повидавшись с нею, находя, что это единственный способ исполнить ее давнишнее требование - оставить ее в покое и прекратить свою собственную пытку. Потом разорвал свой дневник и бросил по ветру клочки, вполне разочарованный в произведениях своей фантазии.
Куры бросились с всех сторон к окну губернаторской квартиры в уездном городе, приняв за какую-то куриную манну эти, как снег, посыпавшиеся обрывки бумаги, и потом медленно разошлись, тоже разочарованные, поглядывая вопросительно на окно.
На другой день к вечеру он получил коротенький ответ от Веры, где она успокоивала его, одобряя намерение его уехать, не повидавшись с ней, и изъявила полную готовность помочь ему победить страсть (слово было подчеркнуто) - и для того она сама, вслед за отправлением этой записки, уезжает в тот же день, то есть в пятницу, опять за Волгу. Ему же советовала приехать проститься с Татьяной Марковной и со всем домом, иначе внезапный отъезд удивил бы весь город и огорчил бы бабушку.
Райский почти обрадовался этому ответу. У него отлегло от сердца, и он на другой день, то есть в пятницу после обеда, легко и весело выпрыгнул из кареты губернатора, когда они въехали в слободу близ Малиновки, и поблагодарил его превосходительство за удовольствие приятной прогулки. Он, с дорожным своим мешком, быстро пробежал ворота и явился в дом. VI
Марфенька первая, Викентьев второй, и с ними дворовые собаки, выскочили встретить его, и все, до Пашутки включительно, обрадовались ему почти до слез, так что и ему, несмотря на хмель страсти, едва не заплакалось от этой теплоты сердечного приема.
"Ах, зачем мне мало этого счастья - зачем я не бабушка, не Викентьев, не Марфенька, зачем я - Вера в своем роде?" - думал он и боязливо искал Веру глазами.
- А Вера уехала вчера! - сказала Марфенька с особенной живостью, заметив, конечно, что он тоскливо оглядывался вокруг себя.
- Да, Вера Васильевна уехала, - повторил и Викентьев.
- Барышни нет! - сказали и люди, хотя он их и не спрашивал.
Ему бы радоваться, а у него сердце упало.
"И весело им, что уехала, улыбаются, им это ничего!" - думал он, проходя к Татьяне Марковне в кабинет.
- Как я ждала тебя, хотела эстафету посылать! - сказала она с тревожным лицом, выслав Пашутку вон и затворяя кабинет.
Он испугался, ожидая какой-нибудь вести о Вере.
- Что такое случилось?
- Твой друг, Леонтий Иванович...
- Ну?
- Болен.
- Бедный! Что с ним? Я сейчас поеду... Опасно?
- Погоди, я велю лошадь заложить, а пока скажу отчего; в городе уж все знают. Я только для Марфеньки секретничаю. А Вера уж узнала от кого-то...
- Что с ним случилось?
- Жена уехала... - шепотом сказала Татьяна Марковна, нахмурившись, - он и слег. Кухарка его третьего дня и вчера два раза прибегала за тобой...
- Куда уехала?
- С французом, с Шарлем укатила. Того вдруг вызвали в Петербург зачем-то. Ну, вот и она... "Меня, говорит, кстати проводит до Москвы m-r Charles". И как схитрила: "Хочу, говорит, повидаться с родными в Москве", и выманила у мужа вид для свободного проживания.
- Ну, так что ж за беда? - сказал Райский, - ее сношения с Шарлем не секрет ни для кого, кроме мужа: посмеются еще, а он ничего не узнает. Она воротится...
- Ты не дослушал. Письмо с дороги прислала мужу, где просит забыть ее, говорит, чтоб не ждал, не воротится, что не может жить с ним,зачахнет здесь...
Райский пожал плечами.
- Ах, боже мой! Ах, дура! - горевал он. - Бедный Леонтий! Мало ей самой было негласного скандала - нет, захотела публичного!.. Сейчас поеду; ах, как мне жаль его!
- И мне жаль, Борюшка. Я хотела сама съездить к нему - у него честная душа, он - как младенец! Бог дал ему ученость, да остроты не дал... закопался в свои книги! У кого он там на руках?.. Да вот что: если за ним нет присмотру, перевези его сюда - в старом доме пусто, кроме Вериной комнаты... Мы его там пока поместим... Я на случай велела приготовить две комнаты.
- Что вы за женщина, бабушка! я только что подумал, а вы уж и велели!..
Он пошел на минуту к себе. Там нашел он письма из Петербурга, между ними одно от Аянова, своего приятеля и партнера Надежды Васильевны и Анны Васильевны Пахотиных, в ответ на несколько своих писем к нему, в которых просил известий о Софье Беловодовой, а потом забыл.
Он вскрыл письмо и увидал, что Аянов пишет, между прочим, о ней, отвечая на его письмо.
"Когда опомнился! - подумал он, - тогда у меня еще было свежо воспоминание о ней, а теперь я и лицо ее забыл! Теперь даже Секлетея Бурдалахова интереснее для меня, потому только, что напоминает Веру!"
Он не читал писем, не вскрыл журналов и поехал к Козлову. Ставни серого домика были закрыты, и Райский едва достучался, чтоб отперли ему двери.
Он прошел прихожую, потом залу и остановился у кабинета, не зная, постучать или войти прямо.
Дверь вдруг тихо отворилась, перед ним явился Марк Волохов, в женском капоте и в туфлях Козлова, нечесаный, с невыспавшимся лицом, бледный, худой, с злыми глазами, как будто его всего передернуло.
- Насилу вас принесла нелегкая! - сказал он с досадой вполголоса, - где вы пропадали? Я другую ночь почти не сплю совсем... Днем тут ученики вертелись, а по ночам он один...
- Что с ним?
- Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу - а на нем лица нет! Глаза помутились, никого не узнает. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной... Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает - я уж хотел побить его...
Он плюнул с досады.
- На кухарку положиться нельзя - она идиотка. Вчера дала ему принять зубного порошка, вместо настоящего. Завтра вечером я сменю вас... - прибавил он.
Райский с изумлением поглядел на Марка и подал ему руку.
- За что такая милость? - спросил Марк желчно, не давая руки.
- Благодарю, что не кинули моего бедного товарища...
- Ах, очень приятно! - сказал Марк, шаркая обеими туфлями и крепко тряся за руку Райского, - я давно искал случая услужить вам...
- Что это, Волохов, вы, как клоун в цирке, все выворачиваете себя наизнанку!..
- А вы все рисуетесь в жизни и рисуете жизнь! - ядовито отвечал Волохов. - Ну, на кой черт мне ваша благодарность? Разве я для нее или для кого-нибудь пришел к Козлову, а не для него самого?
- Ну, хорошо, Марк Иванович, бог с вами и с вашими манерами! Сила не в них и не в моей "рисовке"! Вы сделали доброе дело...
- Опять похвала!
- Опять. Это моя манера говорить - что мне нравится, что нет. Вы думаете, что быть грубым - значит быть простым и натуральным, а я думаю, чем мягче человек, тем он больше человек. Очень жалею, если вам не нравится этот мой "рисунок", но дайте мне свободу рисовать жизнь по-своему!
- Хорошо, сахарничайте, как хотите! - сквозь зубы проворчал Марк.
- Леонтья я перевезу к себе: там он будет как в своей семье, - продолжал Райский, - и если горе не пройдет, то он и останется навсегда в тихом углу...
- Вот теперь дайте руку, - сказал Марк серьезно, схватив его за руку, - это дело, а не слова! Козлов рассохнется и служить уже не может. Он останется без угла и без куска... Славная мысль вам в голову пришла.