- Что с ним? - спросил Райский, глядя вслед Марку, - не отвечал ни слова и как бросился! Да и ты испугалась: не он ли уж это там стреляет?.. Я видал его там с ружьем... - добавил он шутя.
- Он самый! - сказала Вера развязно, не оборачиваясь и входя в комнату Козлова.
"Нет, нет, - думал Райский, - оборванный, бродящий цыган - ее идол, нет, нет! Впрочем, почему "нет"? Страсть жестока и самовластна. Она не покоряется человеческим соображениям и уставам, а покоряет людей своим неизведанным капризам! Но Вере негде было сблизиться с Марком. Она боится его, как все здесь!"
Козлов по-вчерашнему ходил, пошатываясь, как пьяный, из угла в угол, угрюмо молчал с неблизкими и обнаруживал тоску только при Райском, слабел и падал духом, жалуясь тихим ропотом, и все вслушивался в каждый проезжавший экипаж по улице, подходил к дверям в волнении и возвращался в отчаянии.
На приглашение Райского и Веры переехать к ним он молчал, едва вслушиваясь, или скажет: "Да, да, только после, погодя недели две... три..."
- После свадьбы Марфеньки, - сказала Вера.
- После свадьбы, после свадьбы! - подтвердил Леонтий. - Да, благодарю, а теперь я поживу здесь... Покорно благодарю...
Он вдруг взглянул на Веру и как будто удивился, видя ее.
- Вера Васильевна! - сказал он, глядя на нее в смущении. - Борис Павлович, - начал он, продолжая глядеть на нее, - ты знаешь, кто еще читал твои книги и помогал мне разбирать их?..
- Кто? - спросил Райский.
Но Козлов уже был в другом углу комнаты и прислушивался. Потом вдруг отворил форточку и высунул голову.
- Чей это голос?.. женщины! - говорил он с испугом, навострив уши и открыв глаза.
- Ни-ток, ниток! холста! - доносился пронзительный женский крик издали. Козлов с досадой захлопнул форточку.
- Кто же читал книги? - повторил Райский.
Но Козлов не слыхал вопроса, сел на постель и повесил голову. Вера шепнула Райскому, что ей тяжело видеть Леонтья Ивановича, и они простились с ним.
- Я что-то хотел сказать тебе, Борис Павлович, - задумчиво говорил Козлов, - да вот забыл...
- Ты говорил, что книги мои читал еще кто-то...
- Да вот кто! - вдруг сказал Леонтий, указывая на Веру.
Райский взглянул на Веру, но она задумчиво смотрела в окно и тянула его за рукав.
- Пойдемте, пойдемте! - говорила она, порываясь на улицу.
Они воротились домой. Вера передала некоторые покупки бабушке, другие велела отнести к себе в комнату и позвала опять Райского гулять по роще, по полю и спуститься к Волге, на песок.
- Пойдемте туда! - говорила она, указывая какой-нибудь бугор, и едва доходили они туда, она тащила его в другое место или взглянуть с какой-нибудь высоты на круто заворотившуюся излучину Волги, или шла по песку, где вязли ноги, чтоб подойти поближе к воде.
Она всматривалась в даль, указывала Райскому какое-нибудь плывущее судно, иногда шла неровными, слабыми шагами, останавливалась, переводя дух и отряхивая пряди волос от лица.
- Зачем ты утомляешь себя, ты слаба, Вера? - сказал он.
- Мне все будто пить хочется, я воздуха хочу! - говорила она, оборачиваясь лицом в ту сторону, откуда был ветер.
- Да, она перемогает себя, собирает последние силы! - шептал он, проводив ее, наконец, домой, где их ждали к обеду. - Ужо, ужо! - твердил он и ждал шести часов вечера, когда стемнеет.
После обеда он уснул в зале от усталости и проснулся, когда только что пробило шесть часов и стало смеркаться.
Он пошел к Вере, но ее не было дома. Марина сказала, что барышня ко всенощной пошла, но только не знала, в какую церковь, в слободе или в деревенский приход на гору.
В слободской церкви Райский пересмотрел всех и выучил наизусть физиономию каждой старухи, отыскивая Веру. Но ее не было, и он отправился на гору.
Там в церкви толпилось по углам и у дверей несколько стариков и старух. За колонной, в сумрачном углу, увидел он Веру, стоящую на коленях, с наклоненной головой, с накинутой на лицо вуалью.
Он стал сзади, за другой колонной.
Пока она молилась, он стоял, погруженный в мысль о ее положении, в чувство нежного сострадания к ней, особенно со времени его возвращения, когда в ней так заметно выказалось обессиление в тяжелой борьбе.
Видя это страдание только что расцветающей жизни, глядя, как мнет и жмет судьба молодое, виноватое только тем создание, что оно пожелало счастья, он про себя роптал на суровые, никого не щадящие законы бытия, налагающие тяжесть креста и на плечи злодея и на эту слабую, едва распустившуюся лилию.
"Хоть бы красоты ее пожалел... пожалела... пожалело... кто? зачем? за что?" - думал он и невольно поддавался мистическому влечению верить каким-то таинственным, подготовляемым в человеческой судьбе минутам, сближениям, встречам, наводящим человека на роковую идею, на мучительное чувство, на преступное желание, нужное зачем-то, для цели, неведомой до поры до времени самому человеку, от которого только непреклонно требуется борьба.
В другие, напротив, минуты - казалось ему - являются также невидимо кем-то подготовляемые случаи, будто нечаянно отводящие от какого-нибудь рокового события, шага или увлечения, перешагнув чрез которые, человек перешагнул глубокую пропасть, замечая ее уже тогда, когда она осталась позади.
Вглядываясь в ткань своей собственной и всякой другой жизни, глядя теперь в только что початую жизнь Веры, он яснее видел эту игру искусственных случайностей, какие-то блуждающие огни злых обманов, ослеплений, заранее расставленных пропастей, с промахами, ошибками, и рядом - тоже будто случайные исходы из запутанных узлов...
"Что делать? рваться из всех сил в этой борьбе с расставленными капканами, и все стремиться к чему-то прочному, безмятежно-покойному, к чему стремятся вон и те простые души?" Он оглянулся на молящихся стариков и старух. "Или бессмысленно купаться в мутных волнах этой, бесцельно текущей жизни!"
"Где же ключ к уразумению сознательного пути?"
Он взглянул на Веру: она не шевелилась в своей молитве и не сводила глаз с креста.
"Бедная!" - с грустью думал он, вышел и сел на паперть в ожидании Веры.
Она молча подала ему руку. Они пошли с горы.
- Вы были в церкви? - спросила она.
- Да, был, - отвечал он.
Они тихо сошли с горы по деревне и по большой луговине к саду, Вера - склоня голову, он - думая об обещанном объяснении и ожидая его. Теперь желание выйти из омута неизвестности - для себя, и положить, одним прямым объяснением, конец собственной пытке, - отступило на второй план.
Он чувствовал, что на нем одном лежал долг стать подле нее, осветить ее путь, помочь распутать ей самой какой-то роковой узел или перешагнуть пропасть, и отдать ей, если нужно, всю свою опытность, ум, сердце, всю силу.
Она и сама звала его за этим, в чем вполовину утром созналась, и если не созналась вполне, то, конечно, от свойственной ей осторожности - и может быть, еще остаток гордости мешал ей признать себя побежденной.
Он рад броситься ей на помощь, но не знает ничего и даже не имеет права разделить ни с кем своих опасений.
Но если б даже она и возвратила ему его слово и он поверил бабушке все свои догадки и подозрения насчет Веры, повело ли бы это к желаемому исходу?
Едва ли. Вся практическая, но устаревшая мудрость бабушки разбилась бы об упрямство Веры, ум которой был смелее, воля живее, чем у Татьяны Марковны, и притом Вера развита.
Ей по плечу современные понятия, пробивающиеся в общественное сознание; очевидно, она черпнула где-то других идей, даже знаний, и стала неизмеримо выше круга, где жила. Как ни старалась она таиться, но по временам проговаривалась каким-нибудь, нечаянно брошенным словом, именем авторитета в той или другой сфере знания.
И язык изменяет ей на каждом шагу; самый образ проявления самоволия мысли и чувства, - все, что так неожиданно поразило его при первой встрече с ней, весь склад ума, наконец, характер, - все давало ей такой перевес над бабушкой, что из усилия Татьяны Марковны - выручить Веру из какой-нибудь беды, не вышло бы ровно ничего.
Бабушка могла предостеречь Веру от какой-нибудь практической крупной ошибки, защитить ее от болезни, от грубой обиды, вырвать, с опасностью собственной жизни, из огня: но что она сделает в такой неосязаемой беде, как страсть, если она есть у Веры?
Бабушка, бесспорно умная женщина, безошибочный знаток и судья крупных и общих явлений жизни, бойкая хозяйка, отлично управляет своим маленьким царством, знает людские нравы, пороки и добродетели, как они обозначены на скрижалях Моисея и в Евангелии.
Но едва ли она знает ту жизнь, где игра страстей усложняет людские отношения в такую мелкую ткань и окрашивает в такие цвета, какие и не снятся никому в мирных деревенских затишьях. Она - девушка.
Если в молодости любовь, страсть или что-нибудь подобное и было известно ей, так это, конечно - страсть без опыта, какая-нибудь неразделенная или заглохшая от неудачи под гнетом любовь, не драма - любовь, а лирическое чувство, разыгравшееся в ней одной и в ней угасшее и погребенное, не оставившее следа и не положившее ни одного рубца на ее ясной жизни.
Где же ей знать или вспомнить эту борьбу, подать другому руку, помочь обойти эту пропасть? Она не вполне и поверила бы страсти: ей надо факты.
Выстрелы на дне обрыва и прогулки туда Веры - конечно, факты, но бабушка против этих фактов и могла бы принять меры, то есть расставила бы домашнюю полицию с дубинами, подкараулила бы любовника и нанесла бы этим еще новый удар Вере.
Не пускать Веру из дому - значит обречь на заключение, то есть унизить, оскорбить ее, посягнув на ее свободу. Татьяна Марковна поняла бы, что это морально, да и физически невозможно.
Вера не вынесла бы грубой неволи и бежала бы от бабушки, как убегала за Волгу от него, Райского, словом - нет средств! Вера выросла из круга бабушкиной опытности и морали, думал он, и та только раздражит ее своими наставлениями или, пожалуй, опять заговорит о какой-нибудь Кунигунде - и насмешит. А Вера потеряет и последнюю искру доверия к ней.