Соглашаясь в необходимости труда, она винила себя первая за бездействие и чертила себе, в недальнем будущем, образ простого, но действительного дела, завидуя пока Марфеньке в том, что та приспособила свой досуг и свои руки к домашнему хозяйству и отчасти к деревне.
Она готовилась пока разделить с сестрой ее труды - лишь только, так или иначе, выйдет из этой тяжкой борьбы с Марком, которая кончилась, наконец, недавно, не победой того или другого, а взаимным поражением и разлукой навсегда.
Все это пробежало в уме Веры, пока Татьяна Марковна и Райский провожали гостей за Волгу.
"Что теперь он делает, этот волк? - думала она иногда, - торжествует ли свою победу..."
Она не додумывалась и вздрагивала.
Она открыла ящик, достала оттуда запечатанное письмо на синей бумаге, которое прислал ей Марк рано утром через рыбака. Она посмотрела на него с минуту, подумала - и решительно бросила опять нераспечатанным в стол.
Все другие муки глубоко хоронились у ней в душе. На очереди стояла страшная битва насмерть с новой бедой: что бабушка? Райский успел шепнуть ей, что будет говорить с Татьяной Марковной вечером, когда никого не будет, чтоб и из людей никто ни заметил впечатления, какое может произвести на нее эта откровенность.
У Веры зловещей бедой заныла грудь, когда Райский говорил ей о своей предосторожности. Она измеряла этим степень беды и мысленно желала не дожить до вечера.
Она немного отдохнула, открыв все Райскому и Тушину. Ей стало будто покойнее. Она сбросила часть тяжести, как моряки в бурю бросают часть груза, чтоб облегчить корабль. Но самый тяжелый груз был на дне души, и ладья ее сидела в воде глубоко, черпала бортами и могла, при новом, ожидаемом шквале, черпнуть и не встать больше.
Она мысленно бросалась на грудь то Райскому, то Тушину, отдыхала на час, и потом опять клонила голову.
- Нельзя жить, нельзя! - шептала она и шла в свою часовню, в ужасе смотрела на образ, стоя на коленях.
Только вздохи боли показывали, что это стоит не статуя, а живая женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми глазами, но как будто не видел ее, персты были сложены в благословение, но не благословляли ее.
Она жадно смотрела в эти глаза, ждала какого-то знамения - знамения не было. Она уходила, как убитая, в отчаянии. VII
Бабушка, воротясь, занялась было счетами, но вскоре отпустила всех торговок, швей и спросила о Райском. Ей сказали, что он ушел на целый день к Козлову, куда он в самом деле отправился, чтоб не оставаться наедине с Татьяной Марковной до вечера.
Она послала узнать, что Вера, прошла ли голова, придет ли она к обеду? Вера велела отвечать, что голове легче, просила прислать обед в свою комнату и сказала, что ляжет пораньше спать.
Тут случилось в дворне не новое событие. Савелий чуть не перешиб спину Марине поленом, потому что хватился ее на заре в день отъезда гостей, пошел отыскивать и видел, как она шмыгнула из комнаты, где поместили лакея Викентьевой. Она пряталась целое утро по чердакам, в огороде, наконец пришла, думая, что он забыл.
Он исхлестал ее вожжой. Она металась из угла в угол, отпираясь, божась, что ему померещилось, что это был "дьявол в ее образе" и т. п. Но когда он бросил вожжу и взял полено, она застонала и после первого удара повалилась ему в ноги, крича "виновата", и просила помилования.
Она клялась всем, и между прочим "своей утробой", что никогда больше не провинится, а если провинится, то пусть тогда бог убьет ее и покарает навсегда. Савелий остановился, положил полено и отер рукавом лоб.
- Ладно, - сказал он, - пущай будет по-твоему, коли ты повинилась и бога призываешь! не стану, отступлюсь от тебя!
Он махнул на нее рукой.
Все это донесли Татьяне Марковне, но она только поморщилась с отвращением и махнула Василисе рукой, чтоб не докучала ей.
Приезжали некоторые барыни с визитом, приехал заволжский помещик и еще двое гостей из города и остались обедать.
Все слышали, что Вера Васильевна больна, и пришли наведаться. Татьяна Марковна объявила, что Вера накануне прозябла и на два дня осталась в комнате, а сама внутренне страдала от этой лжи, не зная, какая правда кроется под этой подложной болезнью, и даже не смела пригласить доктора, который тотчас увидал бы, что болезни нет, а есть моральное расстройство, которому должна быть причина.
Она не ужинала, и Тит Никоныч из вежливости сказал, что "не имеет аппетита". Наконец явился Райский, несколько бледный, и тоже отказался от ужина. Он молча сидел за столом, с каким-то сдержанным выражением в лице, и будто не замечал изредка обращаемых на него Татьяной Марковной вопросительных взглядов.
Наконец Тит Никоныч расшаркался, поцеловал у ней руку и уехал. Бабушка велела готовить постель и не глядела на Райского. Она сухо пожелала ему "покойной ночи", чувствуя себя глубоко оскорбленной и в сердце, и в самолюбии.
Около нее происходит что-то таинственное и серьезное, между близкими ей людьми, а ее оставляют в стороне, как чужую или как старую, отжившую, ни на что не способную женщину.
Она не подозревала уважения, боязни и пощады, мешавших им открыться.
Райский вполголоса сказал ей, что ему нужно поговорить с ней, чтоб она как-нибудь незаметно отослала людей. Она остановила на нем неподвижный от ужаса взгляд. У ней побелел даже нос.
- Беда? - спросила она отрывисто.
Он мялся.
- Нет... - отвечал он нерешительно, - с моей точки зрения - нет беды...
- А если с моей - есть, то значит и беда! - заметила она тихо. - Да вон ты бледен, стало быть знаешь и сам, что беда.
Она мало-помалу удалила людей, сказавши, что еще не ляжет спать, а посидит с Борисом Павловичем, и повела его в кабинет.
Она села в свое старое вольтеровское кресло, поставив лампу подальше на бюро и закрыв ее колпаком.
Они сидели в полумраке. Она, поникнув головой, не глядела на него и ожидала. Райский начал свой рассказ, стараясь подойти "к беде" как можно мягче и осторожнее.
У него дрожали губы и язык нередко отказывался говорить. Он останавливался, давая себе отдых, потом собирался с силами и продолжал.
Бабушка не пошевелилась, не сказала ни слова. Под конец он шептал едва слышно.
Он вышел от нее, когда стал брезжиться день. Когда он кончил, она встала, выпрямилась медленно, с напряжением, потом так же медленно опустила опять плечи и голову, стоя, опершись рукой о стол. Из груди ее вырвался не то вздох, не то стон.
- Бабушка! - говорил Райский, пугаясь выражения ее лица и становясь на колени перед ней, - спасите Веру...
- Поздно послала она к бабушке, - шептала она, - бог спасет ее! Береги ее, утешай, как знаешь! Бабушки нет больше!
Она ступила шаг, он загородил ей дорогу.
- Бабушка, что вы, что с вами? - говорил он в страхе.
- Бабушки нет у вас больше... - твердила она рассеянно, стоя там, где встала с кресла, и глядя вниз. - Поди, поди! - почти гневно крикнула она, видя, что он медлит, - не ходи ко мне... не пускай никого, распоряжайся всем... А меня оставьте все... все!
Она стояла все на своем месте, как прикованная, с безжизненным, точно спящим взглядом. Он хотел ей что-то сказать. Она нетерпеливо махнула ему рукой.
- Уйди к ней, береги ее! бабушка не может, бабушки нет! - шептала она.
И сделала повелительный жест рукой, чтоб он шел. Он вышел в страхе, бледный, сдал все на руки Якову, Василисе и Савелью и сам из-за угла старался видеть, что делается с бабушкой. Он не спускал глаз с ее окон и дверей.
А она машинально опустилась опять в кресло и как будто заснула в бессознательной, мертвой дремоте и оставалась неподвижно до утра, когда совсем рассвело.
Утром рано Райский, не ложившийся спать, да Яков с Василисой видели, как Татьяна Марковна, в чем была накануне и с открытой головой, с наброшенной на плечи турецкой шалью, пошла из дому, ногой отворяя двери, прошла все комнаты, коридор, спустилась в сад и шла, как будто бронзовый монумент встал с пьедестала и двинулся, ни на кого и ни на что не глядя.
Она шла через цветник, по аллеям, к обрыву, стала спускаться с обрыва ровным, медленным и широким шагом, неся голову прямо, не поворачиваясь, глядя куда-то вдаль. Она скрылась в лес.
Райский бросился украдкой за ней, прячась за деревья.
Она шагала все ниже, ниже, прошла к беседке, поникла головой и стала как вкопанная. Райский подкрадывался сзади ее, удерживая дыхание.
- Мой грех! - сказала она, будто простонала, положив руки на голову, и вдруг ускоренными шагами пошла дальше, вышла к Волге и стала неподвижно у воды.
Ветер хлестал и обвивал платье около ее ног, шевелил ее волосы, рвал с нее шаль - она не замечала.
У Райского замер дух от мелькнувшей догадки: хочет утопиться!
Но она медленно поворотилась, шагая крупно и оставляя глубокий след на влажном песке.
Райский вздохнул свободнее, но, взглянув из-за кустов на ее лицо, когда она тихо шла тою же широкой походкой назад, - он еще больше замер от ужаса.
Он не узнал бабушку. На лице у ней легла точно туча, и туча эта была - горе, та "беда", которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет руки, которая бы сняла это горе.
Она правду сказала: бабушки нет больше. Это не бабушка, не Татьяна Марковна, любящая и нежная мать семейства, не помещица Малиновки, где все жило и благоденствовало ею и где жила и благоденствовала сама она, мудро и счастливо управляя маленьким царством. Это была другая женщина.
Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и на них - эту свою "беду"! Она, не чуя ног, идет по лесу в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами, из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
Сознание всего другого, кроме "беды", умерло в лице; она точно лунатик или покойница.
Он едва поспевал следить за ней среди кустов, чтоб не случилось с ней чего-нибудь. Она все шла, осиливая крутую гору, и только однажды оперлась обеими руками о дерево, положила на руки голову.