- Ты не понимаешь красоты: что же делать с этим? Другой не понимает музыки, третий живописи: это неразвитость своего рода...
- Да, именно - своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу не дает, то есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли? -
- Оставим этот разговор, - сказал Райский, - а то опять оба на стену полезем, чуть не до драки. Я не понимаю твоих карт, и ты вправе назвать меня невеждой. Не суйся же и ты судить и рядить о красоте. Всякий по-своему наслаждается и картиной, и статуей, и живой красотой женщины: твой Иван Петрович так, я иначе, а ты никак, - ну, и при тебе!
- Ты играешь с женщинами, как я вижу, - сказал Аянов.
- Ну, играю, и что же? Ты тоже играешь и обыгрываешь почти всегда, а я всегда проигрываю... Что же тут дурного?
- Да. Софья Николаевна красавица, да еще богатая невеста: женись, и конец всему.
- Да - и конец всему, и начало скуке! - задумчиво повторил Райский. - А я не хочу конца! Успокойся, за меня бы ее и не отдали!
- Тогда, по-моему, и ходить незачем. Ты просто - Дон-Жуан!
- Да, Дон-Жуан, пустой человек: так, что ли, по-вашему?
- А как же: что ж они, по-твоему? - Ну, так и Байрон, и Гете, и куча живописцев, скульпторов - все были пустые люди... - Да ты - Байрон или Гете, что ли?.. Райский с досадой отвернулся от него.
- Донжуанизм - то же в людском роде, что донкихотство: еще глубже; эта потребность еще прирожденнее... - сказал он. - Коли потребность - так женись... я тебе говорю... - Ах! - почти с отчаянием произнес Райский. - Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо: сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения - вот и все. Да что толковать с тобой!
- Коли не жениться, так незачем и ходить, - апатично повторил Аянов.
- А знаешь - ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что мои увлечения всегда искренни и не умышленны, - это не волокитство - знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, - у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного...
- Вот видишь; ну так и женись...- заметил Аянов. - Погоди, погоди: никогда ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный... Что фантазия создает, то анализ разрушает, как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит от меня...
- А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!..- упрямо твердил Аянов, покачивая головой.- Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
- И я тебя спрошу: чего ты хочешь от ее теток? Какие карты к тебе придут? Выиграешь ты или проиграешь? Разве ты ходишь с тем туда, чтоб выиграть все шестьдесят тысяч дохода? Ходишь поиграть - и выиграть что-нибудь...
- У меня никаких расчетов нет: я делаю это от... от ... для удовольствия.
- От... от скуки - видишь, и я для удовольствия - и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему - вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а другие не знают этой потребности, и...
- Страстно! Страсти мешают жить. Труд - вот одно лекарство от пустоты: дело, - сказал Аянов внушительно.
Райский остановился, остановил Аянова, ядовито улыбнулся и спросил: "Какое дело, скажи, пожалуйста: это любопытно!"
- Как какое? Служи.
- Разве это дело? Укажи ты мне в службе, за немногими исключениями, дело, без которого бы нельзя было обойтись?
Аянов засвистал от удивления.
- Вот тебе раз! - сказал он и поглядел около себя. - Да вот! - Он указал на полицейского чиновника, который упорно глядел в одну сторону.
- А спроси его, - сказал Райский, - зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте...
- И что особенного, кроме красоты, нашел ты в своей кузине?
- Кроме красоты! Да это все! Впрочем, я мало знаю ее: это-то, вместе с красотой. и влечет меня к ней...
- Как, каждый день вместе и мало знаешь?..
- Мало. Не знаю, что у нее кроется под этим спокойствием, не знаю ее прошлого и не угадываю ее будущего. Женщина она или кукла, живет или подделывается под жизнь? И это мучит меня... Вон, смотри, - продолжал Райский, - видишь эту женщину?
- Ту толстую, что лезет с узлом на извозчика?
- Да, и вот эту, что глядит из окна кареты? И вон ту, что заворачивает из-за угла навстречу нам?
- Ну, так что же?
- Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, - движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, - значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее...
- Ну?
- Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся на нее... А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь и убита - ничего! Сияет и блестит, ничего не просит и ничего не отдает! И я ничего не знаю! А ты удивляешься, что я бьюсь?
- Давно бы сказал мне это, и я удивляться перестал бы, потому что я сам такой, - сказал Аянов, вдруг останавливаясь.- Ходи ко мне, вместо нее...
- Ты?
- Да - я!
- Что же ты, красотой блистаешь?..
- Блистаю спокойствием и наслаждаюсь этим; и она тоже... Что тебе за дело?..
- До тебя - никакого, а она - красота, красота!
- Женись, а не хочешь или нельзя, так оставь, займись делом...
- Ты прежде заведи дело, в которое мог бы броситься живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь, что стоит борьбы, - а с своими картами, визитами, раутами и службой - убирайся к черту!
- У тебя беспокойная натура, - сказал Аянов, - не было строгой руки и тяжелой школы - вот ты и куролесишь... Помнишь, ты рассказывал, когда твоя Наташа была жива... Райский вдруг остановился и, с грустью на лице, схватил своего спутника за руку. - Наташа! - повторил он тихо,- это единственный, тяжелый камень у меня на душе - не мешай память о ней в эти мои впечатления и мимолетные увлечения... Он вздохнул, и они молча дошли до Владимирской церкви, свернули в переулок и вошли в подъезд барского дома. II
Райский с год только перед этим познакомился с Софьей Николаевной Беловодовой, вдовой на двадцать пятом году, после недолгого замужества с Беловодовым, служившим по дипломатической части. Она была из старинного богатого дом Пахотиных. Матери она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном распоряжении супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился, что молодость его рано захвачена была женитьбой и что он не успел пожить и пожуировать. Он повел было жизнь холостяка, пересиливал годы и природу, но не пересилил и только смотрел, как ели и пили другие, а у него желудок не варил. Но он уже успел нанести смертельный удар своему состоянию. У него, взамен наслаждений, которыми он пользоваться не мог, явилось старческое тщеславие иметь вид шалуна, и он стал вознаграждать себя за верность в супружестве сумасбродными связями, на которые быстро ушли все наличные деньги, брильянты жены, наконец и большая часть приданого дочери. На недвижимое имение, и без того заложенное им еще до женитьбы, наросли значительные долги.
Когда источники иссякли, он изредка, в год раз, иногда два, сделает дорогую шалость, купит брильянты какой-нибудь Armance, экипаж, сервиз, ездит к ней недели три, провожает в театр, делает ей ужины, сзывает молодежь, а потом опять смолкает до следующих денег.
Николай Васильевич Пахотин был очень красивый сановитый старик, с мягкими, почтенными сединами. По виду его примешь за какого-нибудь Пальмерстона.
Особенно красив он был, когда с гордостью вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю...
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем, что сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
Но особенно любил Пахотин уноситься воспоминаниями в Париж, когда в четырнадцатом году русские явились великодушными победителями, перещеголявшими любезностью тогдашних французов, уже попорченных в этом отношении революцией, и превосходившими безумным мотовством широкую щедрость англичан.
Старик шутя проживал жизнь, всегда смеялся, рассказывал только веселое, даже на драму в театре смотрел с улыбкой, любуясь ножкой или лорнируя la gorge {Грудь (фр.).} актрисы.
Когда же наставало не веселое событие, не обед, не соблазнительная закулисная драма, а затрогивались нервы жизни, слышался в ней громовой раскат, когда около него возникал важный вопрос, требовавший мысли или воли, старик тупо недоумевал, впадал в беспокойное молчание и только учащенно жевал губами. У него был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы в характере. Но шестнадцати лет он поступил в гвардию, выучась отлично говорить, писать и петь по-французски и почти на зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.