Смекни!
smekni.com

Обрыв 2 (стр. 35 из 146)

Там сидит, наклоненняя над шитьем, бодрая, хорошенькая головка и шьет прилежно, несмотря на жар и всех одолевающую дремоту. Она одна бодрствует в доме и, может быть, сторожит знакомые шаги...

Из отворенных окон одного дома обдало его сотней звонких голосов, которые повторяли азы и делали совершенно лишнею надпись на дверях: "Школа".

Дальше набрел он на постройку дома, на кучу щепок, стружек, бревен и на кружок расположившихся около огромной деревянной чашки плотников. Большой каравай хлеба, накрошенный в квас лук да кусок красноватой соленой рыбы - был весь обед.

Мужики сидели смирно и молча, по очереди опускали ложки в чашку и опять клали их, жевали, не торопясь, не смеялись и не болтали за обедом, а прилежно, и будто набожно исполняли трудную работу.

Райскому хотелось нарисовать эту группу усталых, серьезных, буро-желтых, как у отаитян, лиц, эти черствые, загорелые руки, с негнущимися пальцами, крепко вросшими, будто железными, ногтями, эти широко и мерно растворяющиеся рты и медленно жующие уста, и этот - поглощающий хлеб и кашу - голод.

Да, голод, а не аппетит: у мужиков не бывает аппетита. Аппетит вырабатывается праздностью, моционом и негой, голод - временем и тяжкой работой.

"Однако какая широкая картина тишины и сна! - думал он, оглядываясь вокруг, - как могила! Широкая рама для романа!

Только что я вставлю в эту раму?" Он мысленно снимал рисунок с домов, замечал выглядывавшие физиономии встречных, группировал лица бабушки, дворни.

Все это пока толпилось около Марфеньки. Она была центром картины. Фигура Беловодовой отступила на второй план и стояла одиноко.

Он медленно, машинально шел по улицам, мысленно разрабатывая свой новый материал. Все фигуры становились отчетливо у него в голове, всех он видел их там, как живыми.

"Что, если б на этом сонном, неподвижном фоне да легла бы картина страсти! - мечтал он. - Какая жизнь вдруг хлынула бы в эту раму! Какие краски... Да где взять красок и... страсти тоже?.."

"Страсть! - повторил он очень страстно. - Ах, если б на меня излился ее жгучий зной, сжег бы, пожрал бы артиста, чтоб я слепо утонул в ней и утопил эти свои параллельные взгляды, это пытливое, двойное зрение! Надо, чтоб я не глазами, на чужой коже, а чтоб собственными нервами, костями и мозгом костей вытерпел огонь страсти, и после - желчью, кровью и потом написал картину ее, эту геенну людской жизни. Страсть Софьи... Нет, нет! - холодно думал он. - Она "выше мира и страстей". Страсть Марфеньки!" - он засмеялся.

Оба образа побледнели, и он печально опустил голову и равнодушно глядел по сторонам.

"Да, из них выйдет роман, - думал он, - роман, пожалуй, верный, но вялый, мелкий, - у одной с аристократическими, у другой с мещанскими подробностями. Там широкая картина холодной дремоты в мраморных саркофагах, с золотыми, шитыми на бархате, гербами на гробах; здесь - картина теплого летнего сна, на зелени, среди цветов, под чистым небом, но все сна, непробудного сна!"

Он пошел поскорее, вспомнив, что у него была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого на улице: ни признака жизни. Наконец он решился войти в один из деревянных домиков.

На крыльце его обдал такой крепкий запах, что он засовался в затруднении, которую из трех бывших там дверей отворить поскорее. За одной послышалось движение, и он вошел в небольшую переднюю.

- Кто там? - с изумлением спросила пожилая женщина, которая держала в объятиях самовар и готовилась нести его, по-видимому, ставить.

- Не можете ли вы мне сказать, где здесь живет учитель Леонтий Козлов? - спросил Райский.

Она с испугом продолжала глядеть на него во все глаза.

- Кто там? - послышался голос из другой комнаты, и в то же время зашаркали туфли и показался человек, лет пятидесяти, в пестром халате, с синим платком в руках.

- Вот учителя какого-то спрашивает! - сказала одурелая баба.

Господин в халате тоже воззрился с удивлением на Райского.

- Какого учителя? Здесь не живет учитель... - говорил он, продолжая с изумлением глядеть на посетителя.

- Извините, я приезжий, только сегодня утром приехал и не знаю никого: я случайно зашел в эту улицу и хотел спросить...

- Не угодно ли пожаловать в комнату? - ласково пригласил хозяин войти.

Райский последовал за ним в маленькую залу, где стояли простые, обитые кожей стулья, такое же канапе и ломберный столик под зеркалом.

- Прошу садиться! - просил он. - Вы какого учителя изволите спрашивать? - продолжал он, когда они сели.

- Леонтия Козлова.

- Есть купец Козлов, торгует в рядах... - задумчиво говорил хозяин.

- Нет, Козлов - учитель древней словесности, - повторил Райский.

- Словесности... нет, не знаю... Вам бы в гимназии спросить - она там на горе...

"Это я и сам знаю", - подумал Райский.

- Извините, - сказал он, - я думал, что всякий его знает, так как он давно в городе.

- Позвольте... не он ли у председателя учит детей? Так он там и живет: бравый такой из себя...

- Нет, нет - этот не бравый! - с усмешкой заметил Райский, уходя.

Вышедши на улицу, он наткнулся на какого-то прохожего и спросил, не знает ли он, где живет учитель Леонтий Козлов.

Тот подумал немного, оглядел с ног до головы Райского, потом отвернулся в сторону, высморкался в пальцы и сказал, указывая в другую сторону:

- Это, должно быть, там, на выезде, за мостом: там какой-то учитель живет.

К счастию Райского, прохожий кантонист вслушался в разговор.

- Эх, ты: это садовник! - сказал он.

- Знаю, что садовник, да он учитель, - возразил первый. - К нему господа на выучку ребят присылают...

- Им не его надо, - возразил писарь, глядя на Райского, - пожалуйте за мной! - прибавил он и проворно пошел вперед.

Райский следовал за ним из улицы в улицу, и, наконец, вожатый привел его к тому дому, откуда звонко и дружно раздавались азы.

- Вот школа, вон и учитель сам сидит! - прибавил он, указывая в окно на учителя.

- Да это совсем не то! - с неудовольствием отозвался Райский, бесясь на себя, что забыл дома спросить адрес Козлова.

- А то еще на горе есть гимназия... - сказал кантонист.

- Ну, хорошо, спасибо, я найду сам! - поблагодарил Райский и вошел в школу, полагая, что учитель, верно, знает, где живет Леонтий.

Он не ошибся: учитель, загнув в книгу палец, вышел с Райским на улицу и указал, как пройти одну улицу, потом завернуть направо, потом налево.

- Там упретесь в садик, - прибавил он, - тут Козлов и живет.

"Да, долго еще до прогресса! - думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая живой души. - Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка - перлы для кисти!

Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он - тоже находка для художника!"

И вошел в дом.

V

Леонтий принадлежал к породе тех, погруженных в книги и ничего, кроме их, не ведающих ученых, живущих прошлою или идеальною жизнию, жизнию цифр, гипотез, теорий и систем, и не замечающих настоящей, кругом текущей жизни. Выводится и, кажется, вывелась теперь эта любопытная порода людей на белом свете. Изида сняла вуаль с лица, и жрецы ее, стыдясь, сбросили парики, мантии, длиннополые сюртуки, надели фраки, пальто и вмешались в толпу.

Редко где встретишь теперь небритых, нечесаных ученых, с неподвижным и вечно задумчивым взглядом, с одною, вертящеюся около науки речью, с односторонним, ушедшим в науку умом, иногда и здравым смыслом, неловких, стыдливых, убегающих женщин, глубокомысленных, с забавною рассеянностью и с умилительной младенческой простотой, - этих мучеников, рыцарей и жертв науки. И педант науки - теперь стал анахронизмом, потому что ею не удивишь никого.

Леонтий принадлежал еще к этой породе, с немногими смягчениями, какие сделало время. Он родился в одном городе с Райским, воспитывался в одном университете.

Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже - nascuntur {Рождаются (лат.).}. Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва - шалить, резвиться.

Потешалась же над ним и молодость. То мазнет его сажей по лицу какой-нибудь шалун, Леонтий не догадается и ходит с пятном целый день, к потехе публики, да еще ему же достанется от надзирателя, зачем испачкался.

Даст ли ему кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, сморщится, и вместо того, чтоб вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и посмотрит рассеянно во все стороны, а тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок к обеду не выведут его из созерцания.

Съедят ли у него из-под рук завтрак или обед, он не станет производить следствия, а возьмет книгу посерьезнее, чтобы заморить аппетит, или уснет, утомленный голодом.

Промыслить обед, стащить или просто попросить - он был еще менее способен, нежели преследовать похитителей. Зато, если ошибкой, невзначай, сам набредет на съестное, чужое ли, свое ли, - то непременно, бывало, съест.

Как, однако, ни потешались товарищи над его задумчивостью и рассеянностию, но его теплое сердце, кротость, добродушие и поражавшая даже их, мальчишек в школе, простота, цельность характера, чистого и высокого, - все это приобрело ему ничем не нарушимую симпатию молодой толпы. Он имел причины быть многими недоволен - им никто и никогда.

Выросши из периода шалостей, товарищи поняли его и окружили уважением и участием, потому что, кроме характера, он был авторитетом и по знаниям. Он походил на немецкого гелертера, знал древние и новые языки, хотя ни на одном не говорил, знал все литературы, был страстный библиофил.