Смекни!
smekni.com

Обрыв 2 (стр. 53 из 146)

- Отчего вы такой? - повторил он в раздумье, останавливаясь перед Марком, - я думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас.

Марк усмехнулся.

- Все это баловство повело к деспотизму: а когда дядьки и няньки кончились, чужие люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось; вы сделали эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показались грехом и пороком, порядок противен, люди-нелепы... И давай тревожить покой смирных людей!..

Марк покачал головой.

- Одни из этих артистов просто утопают в картах, в вине, - продолжал Райский, - другие ищут роли. Есть и дон-кихоты между ними: они хватаются за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренне; вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру: кто угодит, вот как вы, на смирение...

- Да я еще не кончил: я начинаю только, что вы! - перебил Марк.

- Других запирают в сумасшедший дом за их идеи...

- Это еще не доказательство сумасшествия. Помните, что и того, у кого у первого родилась идея о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, - заметил Марк.

- А! так вот вы что! У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую идею!

- Да-с, вот что! - с комической важностью подтвердил Марк.

- Какую же?

- Какие вы нескромные! Угадайте! - сказал, зевая, Марк и, положив голову на подушку, закрыл глаза. - Спать хочется! - прибавил он.

- Ложитесь здесь, на мою постель: а я лягу на диван, - приглашал Райский, - вы гость...

Хуже татарина... - сквозь сон бормотал Марк, - вы ложитесь на постель, а я... мне все равно...

"Что он такое? - думал Райский, тоже зевая, - витает, как птица или бездомная, бесприютная собака без хозяина, то есть без цели! Праздный ли это, затерявшийся повеса, заблудшая овца, или..."

- Прощайте, неудачник! - сказал Марк.

- Прощайте, русский... Карл Мор! - насмешливо отвечал

Райский и задумался.

А когда очнулся от задумчивости, Марк спал уже всею сладостью сна, какой дается крепко озябшему, уставшему, наевшемуся и выпившему человеку.

Райский подошел к окну, откинул занавеску, смотрел на темную звездную ночь.

Кое-где стучали в доску, лениво раздавалось откуда-то протяжное: "Слушай!" Только от собачьего лая стоял глухой гул над городом. Но все превозмогала тишина, темнота и невозмутимый покой.

В комнате, в недопитой Марком чашке с ромом, ползал чуть мерцающий синий огонек и, изредка вспыхивая, озарял на секунду комнату и опять горел тускло, готовый ежеминутно потухнуть.

Кто-то легонько постучал в дверь.

- Кто там? - тихо спросил Райский.

- Это я, Борюшка, отвори скорее! Что у тебя делается? послышался испуганный голос Татьяны Марковны.

Райский отпер. Дверь отворилась, и бабушка, как привидение, вся в белом, явилась на пороге.

- Батюшки мои! что это за свет? - с тревогой произнесла она,глядя на мерцающий огонь.

Райский отвечал смехом.

- Что такое у тебя? Я в окно увидала свет, испугалась, думала, ты спишь... Что это горит в чашке?

- Ром.

- Ты по ночам пьешь пунш! - шепотом, в ужасе сказала она и с изумлением глядела то на него, то на чашку.

- Грешен, бабушка, иногда люблю выпить...

- А это кто спит? - с новым изумлением спросила она, вдруг увидев спящего Марка.

- Тише, бабушка, не разбудите: это Марк.

- Марк! Не послать ли за полицией? Где ты взял его? Как ты с ним связался? - шептала она в изумлении. - По ночам с Марком пьет пунш! Да что с тобой сделалось, Борис Павлович?

- Я у Леонтия встретился с ним, - говорил он, наслаждаясь ее ужасом. - Нам обоим захотелось есть: он звал было в трактир...

- В трактир! Этого еще недоставало!

- А я привел его к себе - и мы поужинали...

- Отчего же ты не разбудил меня! Кто вам подавал? Что подавали?

- Стерляди, индейку: Марина все нашла!

- Все холодное! Как же не разбудить меня! Дома есть мясо, цыплята...Ах, Борюшка, срамишь ты меня!

- Мы сыты и так.

- А пирожное? - спохватилась она, - ведь его не осталось! Что же вы ели?

- Ничего: вон Марк пунш сделал. Мы сыты.

- Сыты! ужинали без горячего, без пирожного! Я сейчас пришлю варенья...

- Нет, нет, не надо! Если хотите, я разбужу Марка, спрошу...

- Что ты, бог с тобой: я в кофте! - с испугом отговаривалась Татьяна Марковна, прячась в коридоре. - Бог с ним: пусть его спит! Да как он спит-то: свернулся, точно собачонка! - косясь на Марка, говорила она. - Стыд, Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, боже мой! Да потуши ты этот проклятый огонь! Без пирожного!

Райский задул синий огонь и обнял бабушку. Она перекрестила его и, покосясь еще на Марка, на цыпочках пошла к себе.

Он уже ложился спать, как опять постучали в дверь.

- Кто еще там? - спросил Райский и отпер дверь.

Марина поставила прежде на стол банку варенья, потом втащила пуховик и две подушки.

- Барыня прислала: не покушаете ли варенья? - сказала она. - А вот и перина: если Марк Иваныч проснутся, так вот легли бы на перине?

Райский еще раз рассмеялся искренно от души и в то же время почти до слез был тронут добротой бабушки, нежностью этого женского сердца, верностью своим правилам гостеприимства и простым, указываемым сердцем, добродетелям. XVI

Рано утром легкий стук в окно разбудил Райского. Это Марк выпрыгнул в окошко.

"Не любит прямой дороги!.." - думал Райский, глядя, как Марк прокрадывался через цветник, через сад и скрылся в чаще деревьев, у самого обрыва.

Борису не спалось, и он, в легком утреннем пальто, вышел в сад, хотел было догнать Марка, но увидел его уже далеко идущего низом по волжскому прибрежью.

Райский постоял над обрывом: было еще рано; солнце не вышло из-за гор, но лучи его уже золотили верхушки деревьев, вдали сияли поля, облитые росой, утренний ветерок веял мягкой прохладой. Воздух быстро нагревался и обещал теплый день. Райский походил по саду. Там уже началась жизнь; птицы пели дружно, суетились во все стороны, отыскивая завтрак; пчелы, шмели жужжали около цветов.

Издали, с поля, доносилось мычанье коров, по полю валило облако пыли, поднимаемое стадом овец; в деревне скрипели ворота, слышался стук телег; во ржи щелкали перепела. На дворе тоже начиналась забота дня. Прохор поил и чистил лошадей в сарае, Кузьма или Степан рубил дрова, Матрена прошла с корытцем муки в кухню. Марина раза четыре пронеслась по двору, бережно неся и держа далеко от себя выглаженные юбки барышни.

Егорка делал туалет, умываясь у колодца, в углу двора; он полоскался, сморкался, плевал и уже скалил зубы над Мариной. Яков с крыльца молился на крест собора, поднимавшийся из-за домов слободки.

По двору, под ногами людей и около людских, у корыта с какой-то кашей, толпились куры и утки, да нахально везде бегали собаки, лаявшие натощак без толку на всякого прохожего, даже иногда на своих, наконец друг на друга.

- Все то же, что вчера, что будет завтра! - прошептал Райский.

Он постоял посредине двора, лениво оглянулся во все стороны, - почесался, зевнул и вдруг почувствовал симптомы болезни. мучившей его в Петербурге.

Ему стало скучно. Перед ним, в перспективе, стоял длинный день, с вчерашними, третьегодняшними впечатлениями, ощущениями. Кругом все та же наивно улыбающаяся природа, тот же лес, та же задумчивая Волга, обвевал его тот же воздух. Те же все представления, лишь он проснется, как неподвижная кулиса, вставали перед ним; двигались те же лица, разные твари.

Его и влекла, и отталкивала от них центробежная сила: его тянуло к Леонтью, которого он ценил и любил, но лишь только он приходил к нему, его уже толкало вон. Леонтий, как изваяние, вылился весь окончательно в назначенный ему образ, угадал свою задачу и окаменел навсегда. Райский искал чего-нибудь другого, где бы он мог не каменеть, не слыша и не чувствуя себя.

Он шел к бабушке и у ней в комнате, на кожаном канапе, за решетчатым окном, находил еще какое-то колыханье жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать старый век. Жизнь между ею и им становилась не иначе, как спорным пунктом, и разрешалась иногда, после нелегкой работы ума, кипения крови, диалектикой, в которой Райский добывал какое-будь оригинальное наблюдение над нравами этого быта или практическую, верную заметку жизни или следил, как отправлялась жизнь под наитием наивной веры и под ферулой грубого суеверия.

Его все-таки что-нибудь да волновало: досада, смех, иногда пробивалось умиление. Но как скоро спор кончался, интерес падал, Райскому являлись только простые формы одной и той же, неведомо куда и зачем текущей жизни.

Марфенька со вчерашнего вечера окончательно стала для него сестрой: другим ничем она быть не могла, и притом сестрой, к которой он не чувствовал братской нежности. Он уже не счел нужным переделывать ее: другое воспитание, другое воззрение, даже дальнейшее развитие нарушило бы строгую определенность этой натуры, хотя, может быть, оно вынуло бы наивность, унесло бы детство, все эти ребяческие понятия, бабочкино порханье, но что дало бы взамен?

Страстей, широких движений, какой-нибудь дальней и трудной цели - не могло дать: не по натуре ей! А дало бы хаос, повело бы к недоумениям - и много-много, если б разрешилось претензией съездить в Москву, побывать на бале в дворянском собрании, привезти платье с Кузнецкого моста и потом хвастаться этим до глубокой старости перед мелкими губернскими чиновницами.

Тит Никоныч и прочие немногие лица примелькались ему, как примелькались старинные кожаные канапе, шкафы, саксонские чашки и богемские хрустали.

Оставался Марк, да еще Вера, как туманные пятна. Марка он видел, и как ни прятался тот в диогеновскую бочку, а Райский успел уловить главные черты физиономии. Идти дальше, стараться объяснить его окончательно, значит напиваться с ним пьяным, давать ему денег взаймы и потом выслушивать незанимательные повести о том, как он в полку нагрубил командиру или побил жида, не заплатил в трактире денег, поднял знамя бунта против уездной или земской полиции, и как за то выключен из полка или послан в такой-то город под надзор. Райский повесил голову и шел по двору, не замечая поклонов дворни, не отвечая на приветливое вилянье собак; набрел на утят и чуть не раздавил их.