- Восемьдесят пять тысяч, товарищ лейтенант. Сразу? На все? Под корень срезать думаете?
- Я сказал: иду на все!
- Выиграть думаете?
- Надеюсь.
"Но ведь ему все равно - выиграет он или не выиграет", - подумал Никитин и посмотрел с томящим угадыванием на Гранатурова, на Галю; он чувствовал явную нарочитость, мешающую угловатость разговора между Княжко и комбатом, но хорошо знал, что в противоположность Гранатурову Княжко не умел притворяться безобидным балагуром, отходчивым, свойским парнем, чтобы по необходимости обстоятельств нравиться другим и нравиться самому себе. Это была его сила и его слабость.
"Неужели и здесь он волю испытывает?"
Он несколько раз видел, как в первоначальные минуты танковых атак Княжко с упрямо-твердым выражением лица стоял около орудий в полный рост, стоял минут пять, не пригибаясь при близких разрывах, визжащих осколками над головой, и, лишь бледнея, смотрел на вспышки танковых выстрелов, точно этим необъяснимым и бессмысленным риском на виду всего взвода испытывал судьбу. Необъяснимее было то, что, уже спрыгнув в командирский ровик, он почти гневно кричал по телефону, чтобы расчеты не маячили перед танками пристрелочными манекенами, после чего говорил Никитину, что теперь убил в себе зайца, - и внешне был спокоен до исхода боя.
- Я пойду, я прощаюсь с вами, артиллеристы, - неустойчивым голосом сказала Галя и развернула конвертиком сложенную плащ-палатку, накинула ее на плечи. - Гранатурова я оставляю. Все будет в порядке. Медсанбат недалеко.
- Галочка! - вскричал Гранатуров с шутовским страданием. - Что же вы с нами делаете? Красивая русская... одна ночью? В чужом городе?
- Я ничего не боюсь, Гранатуров. Немцы не насилуют русских врачей. Спокойной ночи, артиллеристы.
Это "спокойной ночи" было обращено ко всем, и Никитин, страстно желая сейчас, чтобы Княжко взглянул на нее, оторвался от этой не имеющей смысла игры, сказал что-нибудь, наконец, просто кивнул бы ей, увидел его ничего не выражающие глаза, непроницаемо нацеленные на карты, которые с оттяжкой выбрасывал перед ним в одержимом самозабвении Меженин. Лейтенант Княжко словно не расслышал ернического баса Гранатурова, не расслышал насмешливого ответа Гали - он прямо сидел за столом, аккуратный, способный мальчик, затянутый в подогнанную офицерскую форму и окутанный сигаретным дымом, зеленый свет абажура блестел на его чистоплотно зачесанном косом проборе, на тугой портупее, на серебряных звездочках новеньких, надетых после Берлина погон.
- Приходите к нам, Галя, - сказал Никитин, внезапно раздражаясь на Княжко, и проводил ее до двери.
Она приостановилась, завязывая тесемки плащ-палатки, темный треугольник волос, свисавший из-под пилотки, резко оттенял ее белую щеку, губы дернулись виновато и скорбно, и голос ее был негромок, пересиленно ровен, низок:
- Только вы единственный меня здесь любите, лейтенант.
И он понял, что она вкладывала в слова не прямое значение, а нечто иное - грустное, дружеское, благодарное, и, поняв, нахмуренный, неловко открыл дверь в коридор.
- Мы рады, когда вы приходите к нам, Галя.
- О, какая очаровательная псина! Откуда это? - воскликнула она в дверях и, распахивая полы плащ-палатки, наклонилась, стремительно подхватила на руки ободранную заспанную кошку, клубком свернувшуюся за порогом темного коридора, где из глубины комнат доносился храп солдат. - Это чья? Немецкая? Какая прелесть! Сто лет я не видела таких дурнушек!
Она, как ребенка, держала на весу вытянувшуюся всем длинным и мягким телом кошку, с сереющими сосками среди шерстки живота, худую, с длинными лапами, и радостно заглядывала темно-карими глазами ей в грязную зажмуренную на свет морду. Потом, смеясь, прижала ее морду к щеке, к своим прекрасным вороненым волосам, умиленно говоря Никитину:
- Она мурлычет, го-осподи, худющая, ребра одни... Наверное, недавно у нее были котята. У нее есть котята? Или какая-нибудь сирота? Бездомная?
- Понятия не имею, - ответил Никитин. - Ее утром принес лейтенант Княжко. Со двора, по-моему.
- Лейтенант Княжко! - излишне оживленно проговорила Галя, все теребя, лаская притиснутую к подбородку кошку. - Могу я взять ее в медсанбат?
- Ну зачем вам какая-то немецкая грязная кошка? - сказал Никитин, но его заглушил рокочущий наигранным возмущением бас Гранатурова:
- Эту замухрышку? В медсанбат? Доходяг уважаете?
Он поднялся из-за стола, скрипя сапогами, подошел к Гале, возвышаясь над ней, отчего сразу сделалось тесно, неудобно от его громоздкого роста, от его наклоненного сверху смугло-матового лица, окаймленного косыми бачками, от его сочного голоса:
- Да бросьте ее к дьяволу, Галочка, еще блох наберетесь! Нашли, ей-богу, паршака, последнего одра царя небесного, смотреть не на что!
- Так вы разрешаете или не разрешаете, лейтенант? - спросила Галя, глаза ее потухали, а пальцы медленнее и медленнее поглаживали, копошились в дымчатой шерстке кошки, и Никитин, сердясь и досадуя на молчание Княжко, поспешил сказать:
- Возьмите ее и не спрашивайте, если она вам нравится.
- А я говорю - бросьте паршивого блохаря, он вас заразит, - ласково загудел Гранатуров и жарко сверкнул зубами. - Завтра мои разведчики - хотите? - пять, десять, двадцать самых породистых в вещмешках со всего города принесут.
- Серьезно? Двадцать? А можно сто, товарищ старший лейтенант?
- Только прикажите - и все будет выполнено. Сотня разных немецких мурок будет у ваших ног, Галочка! Разведете их в медсанбате, и от мышей одни хвосты останутся.
Она посмотрела исподлобья вверх, на склоненного к ней Гранатурова, на его знойно-ослепительные крепкие зубы, торопясь, выпустила на пол кошку, сказала с гримасой гадливой неприязни: "Да перестаньте же паясничать!" - и, порывисто запахивая плащ-палатку, вышла в темный коридор, наполненный сонной духотой, бормотанием спящих солдат. Никитин пошел за ней и молча проводил ее до двери, затем по лужайке двора к калитке, мимо неподвижной фигуры часового, окликнувшего сквозь оборванную зевоту: "Лейтенант?" Месяц еще не взошел, лишь стояло маленькое зарево на востоке за парком позади кирхи, просачиваясь меж ветвей сосен, и на улице, безмолвно ночной, тихо осиянной оранжевым переливом брусчатника под теплым заревом, в тени низкой ограды, пахнущей водянистой свежестью сирени, он еще раз предложил:
- Я доведу вас до медсанбата?
- Ни в коем случае. Я дойду одна. Я хочу одна. Ну скажите - кого и чего мне бояться?
Она, поворачиваясь, придвинулась к нему, и необычная в этой застывшей тишине ночи близость ее лица, разительность белой щеки и черного крыла волос опять больно напомнили что-то Никитину, то, чего не было, но могло быть, и это "что-то" звенело в нем тоненьким колокольчиком, словно стоял посреди каких-то далеких лунных переулочков с тенями от деревянных заборов, пахнущих впитанным за день теплом, перегретыми солнцем досками и сыростью апрельской земли в подворотнях. Он молчал, справляясь с мучительно-сладкой спазмой в горле, которая мешала ему сказать последнюю фразу: "До свидания, приходите к нам, на Гранатурова не обращайте внимания", - и по отблеску ее белков уловил: она смотрела через его плечо на красновато теплеющий восход месяца за вершинами сосен позади кирхи.
- Какая ночь... Помните? "И звезда с звездою говорит..." И там еще чудесно: "Тишина, пустыня внемлет богу..." - сказала Галя шепотом. - И как далеко мы от дома... И как все грустно. И как все глупо со мной, в конце концов!.. Ведь вы не можете мне ничем помочь, правда? А я никогда не знала, я злилась, я смеялась над этим. Как глупо, господи! - Она подергала тесемки плащ-палатки. - Но ничего, лейтенант, это отвратительно, но я справлюсь, я справлюсь, буду укрощать плоть, голодать, как монашенка, и по утрам окатываться холодной водой... И худеть на черном хлебе. И стоять на коленях. Правда, меня с детства не научили молиться, вот беда!.. Что ж я буду делать? Что же тогда делать? Влюбиться назло в Гранатурова?
Она засмеялась странно, с горькой ожесточенностью, и в смехе этом, во вздрагивающих бровях ему показались слезы, но ее близко светившие из темноты глаза были сухи, горячи, пытались почему-то смеяться над тем, что не имело права быть смешным, а было неожиданностью, от которой не умирают, нелепостью, не случавшейся с ней и случавшейся с другими, чего она даже не могла представить раньше по отношению к себе.
"Зачем она так прямо говорит со мной?" - подумал Никитин, стесненный ее уничижающей откровенностью, ее насильным сквозь слезы смехом.
- Я этого не понимаю, - сказал Никитин.
- Что понимать? Для чего? Разве это нужно понимать? Ох, какую ересь и чепуху я вам наговорила, лейтенант, - сказала она, запрокинув голову. - Сама я виновата... Идите играть в карты. Это мужское дело важнее всякой женской чепухи. Спокойной вам ночи, Никитин.
- До свидания, Галя. Приходите к нам завтра.
- Не обещаю, лейтенант. Возможно.
Никитин слышал, как зашуршала по ограде плащ-палатка, стала смутно удаляться под нависшей над тротуаром сиренью, и, отчетливо и звучно отдаваясь, застучали по каменным плитам каблучки сапожек. И он закрыл калитку, уже обеспокоенный тем, что могут подумать о его отсутствии, подошел по узенькой в траве дорожке к часовому. Тот переминался около дома, одолеваемый дремотой, рот его раздирала необоримая зевота, доносилось мычание, лающее покашливание; Никитин сказал тоном приказа:
- Часовой! Выйдите сейчас на мостовую и на всякий случай постойте там минут пять, посмотрите, пока врач Аксенова до перекрестка к медсанбату не дойдет.
- Ясно, товарищ лейтенант, - откликнулся часовой и, переступая в траве, крякая, забормотал дремотно: - Эх и ночь, звезды-то высыпали, как у нас в России, и месяц всходит. Не для солдат эта ночь, разные мысли в голову лезут...
- Что? - спросил Никитин.
- В такую бы ночь по деревне гулять. Девчата поют, а в полях тихо, только коростель дергает... Домой бы, товарищ лейтенант! - мечтательно заговорил осевшим после долгого молчания голосом часовой. - Вот стоял и думал: скоро, кажись, должна кончиться, шутка ли? В центре Германии мы, а домой когда? Эх, какой красавец на небо-то всходит, - опять сказал он, восхищенно глядя на широко светлеющее и багровеющее зарево над деревьями. - Весна-а... Домой бы, домой...