Батарея, оживленная говором, смехом, рассыпалась между тем по лужайке, забелели в сквозистой тени сосен, среди яркой зелени незагорелые спины; иные кинулись умываться к водопроводной колонке под кустами сирени возле ограды, иные легли на траву, блаженно окунувшись в ее теплый пресный запах, не спеша закуривали трофейные сигареты, ожидая час завтрака, а кухня уже безмятежно курилась легчайшим дымком за снежной кипенью яблонь около дома, и повар, багровый от пахучего пара, орудовал, помешивал черпаком в котле.
"Как же все это со мной?.. - думал Никитин, глядя на водопроводную колонку, где умывался Княжко, окруженный солдатами. - И все случилось сегодня как в бреду, но было, было, а я не могу представить, что было у нас. Мы оба хотели этого? И она и я? И Меженин знает, что случилось?"
В это время сержант Меженин ленивой развалкой подошел к воткнутой в землю винтовке, его плечи, отлакированные солнцем, маслились потно, синяя татуировка выделялась распростертыми крыльями орла на волосатой его груди; он выдернул винтовку, почистил штык о траву.
"Так что же будет дальше? - опять подумал Никитин и в тот момент, когда Меженин кончил чистить штык, вдруг перехватил мимолетно сощуренный взгляд сержанта на верхнем окне дома. И Никитин взглянул туда. Там за стеклом полукруглого окна мансарды, у края занавески, светлеющим силуэтом стояла Эмма и смотрела вниз. Он увидел ее неотчетливо, как в жидком туманно, и тут же острое сознание несоединимой расколотости, разъединенности между ним и ею, сознание случившейся, невозможной, сделанной сегодня ошибки знобящим уколом прожгло его, будто тайно предал самого себя перед всеми...
Она, немка, была там, во враждебном мире, который он не признавал, презирал, ненавидел и должен был ненавидеть, по которому он три года стрелял, испытывая неистовое счастье от одного вида охваченных дымом подбитых танков, она была в том мрачном, чужом, отвергаемом им мире, заставлявшем его после каждого боя хоронить своих солдат в заваленных прямыми попаданиями ровиках, писать самые трудные письма, эти объяснения, эти оправдания командира взвода, по выбору обманчивого топорика смерти оставшегося в живых. Она была там, на другом берегу, за разверстой пропастью, а он был на этом берегу, залитом кровью, и ничто не давало ему права, ничто не позволяло ему хотя бы на минуту забыть все и перекинуть жердочку на ту опасную противоположную сторону, где было недавно раннее утро, лавандовый запах ее вымытых волос, ее шершавые губы. "Как это получилось? Зачем же это получилось у меня? Я не прощу себе..."
Да, она была там... И она почему-то стояла за краем занавески в окне мансарды и, заслоняя глаза от солнца, смотрела вниз, на блещущую травой лужайку, где ходили, лежали, курили, шумно умывались под колонкой солдаты и где был он, среди своих, родственно связанный с ними всей судьбой, войной, всей жизнью и отъединенный от нее этим солнечным оконным стеклом, сочной лужайкой, утренними разговорами солдат и невероятно тихим немецким городом, куда они пришли из Берлина через огромный, враждебный, убивающий мир.
- Наблюдает немочка-то, а? - сказал безвинно Меженин, проходя мимо Никитина, и, так же безвинно подмаргивая, помахал ей рукой. - Ишь глазеет на русских, бесенок. На вас глазки пялит, товарищ лейтенант. Или шпионит немочка?
А она сверху заметила его жест, вспугнутой тенью отпрянула, исчезла в проеме окна, колыхнулась тюлевая занавеска, и тотчас знойными спиральками в голове Никитина пронеслось: "Вади-им, Ва-ди-им", - он сделал усилие над собой, голосом приказа сказал:
- Вот что, Меженин. Сегодня позавтракать, накормить людей без пива, ясно? Через час - взвод к орудиям. Проведем занятие. Заниматься будем каждый день.
- Ясныть, - ответил Меженин, и в покорном подрагивании его ресниц таилось насмешливое согласие: я-то уж понимаю все.
"Нет, не все! Все кончено с этим!" - решенно подумал Никитин, овеянный чувством внезапного освобождения от чего-то недозволенного, поневоле совершенного им, мутно угнетающего его, и быстрыми шагами направился к Княжко, а тот, окатив себя водой до пояса, расхаживал подле плещущей струи колонки, осажденной солдатами, тщательно растирал полотенцем мускулистый покрасневший торс.
- Я любовался на тебя, Андрей, - сказал Никитин. - Просто отлично! Пехота в тебе еще сидит.
- Детские игрушки, - ответил пренебрежительно Княжко и, недовольный, заговорил: - Марки, трофеи, карты, "двадцать одно", убиваем время, жиреем и начинаем разлагаться. И знаешь почему? Все конца ждут, а конца нет. Зашвырнули нас куда-то на кулички от Берлина. А смысл? Неясен. Тем более - на западе бои. Как наши новоиспеченные хозяева? Курт, значит, ушел? А эта Эмма осталась? - спросил Княжко. - Ты знаешь?
- Да. Ушел. В Гамбург, - сказал Никитин и сейчас же перевел разговор: - Рацию слушал? Что нового? Как там?
- В Берлине - никаких изменений, - ответил Княжко.
Перед завтраком проверяли огневые.
Позиция батареи начиналась в ста пятидесяти метрах от дома - орудия были врыты на краю поля за оградой яблоневого сада, - и они шли к огневым в полной тишине приозерного луга, еще росного, влажно-пахучего, трава сочно хлестала по сапогам, шли, как бывало когда-то давным-давно на подмосковных дачах, и Никитин, опьяненный этим утренним покоем открытых впереди голубоватых далей, солнцем, запахами согретой земли, струистым парком над озером, первым нарушил молчание:
- А вообще не верится, что не кончилась. Когда же, Андрей? Через две недели? Через месяц?
- Тогда, когда кончится, - резко ответил Княжко и приостановился, раздумчиво вглядываясь в земляные бугры недалекой огневой позиции. - Вот тебе ответ на твой вопрос: часового на батарее не вижу. Полнейшее курортное настроение у всех.
- Это началось в первый день, - сказал Никитин. - А что сделаешь, Андрей? Все чувствуют, что скоро...
- И твой часовой тоже? Где он?
Но Княжко ошибся: часовой находился на огневой позиции, полудремотно лежал посреди снарядных ящиков в нише, глаза и лоб прикрыты от солнца пилоткой, автомат покоился около ног, ремень распущен на животе. Заслышав рядом шаги, он подтянул ноги, сел, закрутил головой, громко откашлялся, давая о себе знать, на всякий случай угрожающе окликнул:
- Стой, кто идет? - И неудержимо заулыбался во всю ширину разомлевшего потного лица. - А, товарищи лейтенанты! А я слышу - сюда никак...
- Снов не видели, Ушатиков? - поинтересовался Княжко бесстрастным голосом. - В горизонтальном положении мне, например, всякая дьявольщина снится. Какая, спросите? Ну, скажем, что часового вместе с орудиями и снарядами немцы украли. Возможно, Ушатиков?
- Не-е, не спал я, товарищ лейтенант, на солнышке чуток после росы подзагорал, очень ласковое солнышко-то, - еще добродушнее расплылся Ушатиков. - Откуда? Какие немцы-то? И не шелохнутся теперь. Берлин как-никак наш, дураки они, что ли? Во, товарищ лейтенант, что сержант Меженин мне подарил, время в аккурат буду знать. Трофе-ей!
И, чрезвычайно счастливый, он выставил на запястье часы, пленительно сияющие стеклом и никелем, послушал их, после чего удивленно сообщил шепотом:
- Тикают себе, фрицы, и тикают. И чего они тикают?
- Дети какие-то, - дернул плечом Княжко, хотя сам был, видимо, моложе Ушатикова года на два, и, сказав, опустился на станину, посмотрел своими серьезными неулыбчивыми глазами на ниточку шоссе за озером, по которому в белесой дымке пыли двигались к лесу машины из городка. Спросил; - У вас что - первые часы за войну, Ушатиков?
- Не было у меня, мечтал я... - ответил длинношеий Ушатиков и осторожненько, рукавом гимнастерки смахнул невидимые пылинки со стекла часов, протер никелированный ободок циферблата любовно. - А непонятное это дело - часы, ума не приложу. Крохотные колесики там крутятся. Живое все. Как дыхание в них. И идут себе, идут. Навроде крохотные человечки в них работают молоточками. А зачем людям время показывать, товарищ лейтенант? Вот интересно... Без него жить можно или нельзя? День так день, ночь так ночь. Зачем это все люди придумали? Чудно!
Наивный Ушатиков задавал обычные свои вопросы, по обыкновению удивляясь тому, чему не было смысла удивляться, и Княжко вроде бы начал злиться - теснее соединились на переносице, брови, замкнуто обострилось повернутое к лесу его лицо, точно что-то неприязненное было в простодушных этих вопросах.
"Он не знает, что произошло утром со мной, - подумал Никитин, чувствуя томительный звон в голове. - Я не хочу вспоминать, но помню ее губы, ее влажные волосы... как это забыть?"
- Никитин, - проговорил Княжко с раздражением. - Обрати внимание на лес. Или мне показалось, или какой-то славянин устраивает фейерверк немецкими ракетами. Вконец ошалели славяне.
- Где ракеты? - сказал Никитин. - Не вижу никакого фейерверка.
- Посмотри левее озера. Это опять к нашему разговору, - прибавил Княжко тоном утверждения, уже не сомневаясь в реальности того, что увидел.
- Левее озера?
Все было спокойно - солнечная иссиня-зеленоватая даль лугов, зеркальная чаша вытянутого озера, вспыхивающая белыми иглами поверхность воды, за ней опушка соснового леса в прозрачных струях чистого воздуха - всюду погожее утро, ровный блеск молодой травы, везде полная безлюдность - и лишь далекая колонна машин на шоссе, пунктирной цепочкой текущая к лесу со стороны городка. Но потом слева от озера над вершинами леса, показалось Никитину, что-то неуловимо пыхнуло, мелькнуло искристой красноватой пылью, рассеялось радужной игрой света в волнистой дымке, будто угасающие хлопья ракет, и снова рядом с этой дымчатой пылью вползли в синеву неба четыре обесцвеченных солнцем огонька, бесшумно растаяли в туманце над лесом, слабо видимые в кратком изменчивом сверкании.
- Теперь видишь? - спросил Княжко.
- Только непонятно - зачем, - сказал Никитин. - Зачем забралась туда наша пехота? На кой черт она там?
- Хлебнули, видать, славяне и давай из ракетниц ворон сшибать, постреливать в лесу! - округлил глаза Ушатиков, приподымаясь, изумленно вытягивая долгую шею, и, так полуподнявшись, хлопнул руками по бедрам. - Это что же - от неча делать ракетами славяне балуются? Пехота наша матушка!