- Меженин, - крикнул Никитин и по молниеносному сигналу памяти опустил правую руку вдоль тела, на то место, где к бедру опасно придавливалась плотная тяжесть "ТТ". - Замолчать, Меженин!..
- Расстр-еляешь? Меня? Меня-а?..
Меженин выскочил из-за стола, с треском отталкивая спиной стул, отпрянул к окну, лицо, по-зверски оскалясь коричневыми зубами, моталось, передергивалось, и в следующий миг, хищно и ловко изогнувшись, издав глухой хекающий звук, он нырнул к полу, схватил стул двумя руками за ножки и, хрипя грудью, занеся стул над головой, швырнул его в Никитина, который рынком инстинкта на шаг отшатнулся в сторону, все продолжая расстегивать кобуру немеющими в спешке пальцами.
Стул врезался в косяк двери, что-то тупое и жесткое ударило по плечу Никитина, а он вроде бы не успел увидеть полет ударившего его осколка - стул с отломанной ножкой упал, загремел по полу - и не успел четко увидеть обезображенного ненавистью лица Меженина, потому что все разом подернулось, замутнело белым, заполненным человеческими голосами туманом, и он шагнул в этот туман, спотыкнувшись обо что-то угловатое, твердое на полу, с неловкой тормозящей жесткостью в правой руке и правом плече невесомо вскинул неощутимый пальцами "ТТ" и выстрелил дважды по какому-то неясному белесому облаку, имеющему почему-то не вид лица, а один дико, по-рыбьи разъятый безголосым криком рот, мгновенно пропавший куда-то за горько обдавшей порохом пеленой тумана...
- Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!..
"Все!" - подумал Никитин в сумеречной оледенело-спокойной остраденности, уже понимая, что сейчас совершил то, что вот с этой отсчитанной минуты меняло его жизнь, и почти не различал вокруг себя крики, суматошную возню, движение тел по правую сторону стола около окон, размыто видя перед собой ошеломленные лица Ушатикова, Таткина, Зыкина, знакомые и чужие лица солдат, подступившие к нему из тумана, он незряче смотрел сквозь них, мимо них и для чего-то старательно и упорно, будто это было теперь главным, вталкивал в кобуру ставший в его руке скользким куском металла пистолет - и не попадал, не находил кожаное гнездо и, не найдя, сунул пистолет в карман, ссохшимся шепотом сказал первое пришедшее из подсознания, как необходимость:
- Зыкин... остаетесь за меня... Я сам сейчас доложу.
Он не расслышал ответа Зыкина, глядевшего откуда-то издалека пристально упрекающими глазами, но помнил, что его никто не задерживал, не останавливал, не отбирал оружие, не осуждал, и бессознательно, неизвестно зачем, он вышел в коридор и там, нагнувшись, повернул к выходной двери, чтобы, наверно, глотнуть свежего воздуха, сопровождаемый волнообразно вязнущими за спиной голосами (кто-то сзади взахлеб повторял одно и то же кому-то, выкрикивал в оторопелом непонимании, что лейтенант стрелял по сержанту, убил или ранил его), и когда распахнул дверь в перегретый сладким теплом настоянный воздух, в жарко-солнечный блеск утра на зеленой лужайке, позади громче засновали шаги, раздались командные возгласы "где, где?", опять загрохали по коридору шаги, и чей-то окрик, настигая, угрозой взвился над всплесками голосов:
- Никитин! Стой! Стой!
А он, переступив порог, шагнул на каменные плиты, проложенные к лужайке, шахматно исчерченной светом и тенями сосен, носом вдохнул водянисто-пресный запах травы, и сердце запнулось в тугом скачущем перебое, и потемнела лужайка впереди.
- Никитин, стой!
Он не оглянулся. У него толчками звенело в ушах.
- Никитин, стой, приказываю! Стой!..
Грохоча сапогами, затрудненно дыша, Гранатуров подбежал к нему, железной силой рычага рванул одной рукой за плечо, недоуменная рыскающая темнота его взгляда, выжигающе спрашивая, кидалась то в самые зрачки Никитина, то на расстегнутую кобуру, он кричал задыхаясь:
- Что? Что сделал, Никитин? Стрелял? Зачем? С ума сошел? Да ты что? Где оружие? Где твое оружие?
- Можете арестовать меня, комбат, - сказал Никитин. - Арестовывайте. - И в машинальном, полубезумном спокойствии расстегнул пряжку ремня. - Кажется, ремень снять... и погоны? И, кажется, нужна записка об аресте и конвоир?
- Где?.. Где оружие, я спрашиваю? Где пистолет? Заткнись, идиот, псих, мушкетер несчастный!..
Всей громоздкой фигурой Гранатуров как бы заслонял Никитина от суматохи, передвижения, голосов в коридоре, толкал, теснил его локтем, придавливал коленом к стене дома, начал быстро ощупывать кобуру, оказавшуюся пустой, и тут же лапнул правый карман его галифе и, рвя наизнанку вывернутую материю подкладки, выдернул пистолет, вбросил его в свой карман, выкрикивая со злобой:
- Что же ты наделал? За что ты его? Что ты сделал? Что? На какой шаг пошел, на какой шаг, мальчишка! Думал чем-нибудь? Княжко подражаешь? Захотел жизнь свою исковеркать? Пострадать за правду? Интеллигенты, дьяволовы щенки молочные!
- Нет. Не то, комбат...
- Что "не то"? А ну! Иди вперед! - бешено крикнул Гранатуров, косо двинув плечом в спину Никитина. - А ну! В дом иди! Назад! Я тебя арестовываю! В дом, лейтенант Никитин! Ремень снять, погоны спять! Таткин, взять автомат и - ко мне!
Потом, уже проходя по коридору, вмиг затихшему, почудилось, по-вечернему совсем темному, разделенному нечеткими пятнами лиц вдоль стен, Никитин снял ремень с пустой кобурой, отстегнул погоны, молча передал все это в чьи-то ковшиком подставленные ладони, удивился - "ковшиком!" - и здесь же, в коридоре, из открытой настежь двери столовой не сразу и не очень отчетливо услышал протяжно-однотонные, жалобные, зовущие стоны, затем дошел грудной командный голос Гали: "Да подложите ему шинель под голову!" И тогда он невольно взглянул в солнечную прорубь света, туда, в угол этой комнаты, куда стрелял... Там, между Зыкиным и Ушатиковым, глядя вниз с серьезным, озабоченным лицом, стояла Галя, зубами разрывая индивидуальный пакет, но отсюда, из коридора, не было видно лежавшего на полу Меженина, загороженного столом. Стонал он. И что-то раскаленно зазубренными краями повернулось в груди Никитина - неужели это Меженин? Неужели это он?
Нет, так по-человечески жалобно, безнадежно не мог стонать Меженин, еще несколько минут назад выскочивший в неистовстве из-за стола, с истерической энергией намеренный защищаться, рушить, взорванный ненавистью к Никитину, к сержанту Зыкину. И это он, Меженин, в затмении угрожающего действия, крича полоумным животным криком ("как кость перегрызу!"), швырнул в Никитина стул и, промахнувшись, ринулся к взводным автоматам, сложенным на полу.
"Нет, он не мог так стонать, это ошибка, это не Меженин, не он..."
- В госпиталь его! Быстро перевязку - и на моей машине в госпиталь! - властно скомандовал за спиной Гранатуров в открытую дверь и выматерился муторной скороговоркой, переменил команду: - Стой! Без меня не отправлять! Не отправлять! Я сам с ним поеду! Выносите его к машине - и подождать меня! Ну, вперед, вперед! - приказал он, подгоняя Никитина с грубой неутихающей яростью, круто, нетерпеливо его тесня. - Быстрей, быстрей, говорят!
- Только вот что... Прошу не кричать на меня, комбат! - сказал Никитин, едва удерживая голос на краю безумного спокойствия. - Я пойду куда вам угодно... в штаб полка, в смерш, куда хотите...
- Ма-алчать! Советовать мне еще будешь! - закричал Гранатуров, плотнее надвигаясь сзади, и в затемненном, за кухней, тупичке коридора, железной хваткой сдавил его плечо, пихнул к деревянной лестнице, которая вела на мансарду, где была комната Никитина. - Туда! Наверх! Запереть его! Таткин! Запереть его и охранять! Стоять возле двери - ни на шаг, никуда не выпускать! Ясно? Отвечаете за него!
- Напрасно, комбат, - сказал Никитин, поймав зрением маленького, угрюмо-насупленного Таткина, потерянно замявшегося возле ступеней лестницы. - Я никуда не убегу. Нет смысла.
- Молчать! Наверх его, туда! Запереть и охранять!
И было еще одно - унизительное, необлегчающее, как бы последнее на этом пути к его комнате после ареста. Сопровождаемый вооруженным Таткиным, он стал подыматься по лестнице и посмотрел вверх, на стрелы сквозных солнечных лучей, на пронизанное светом дня маленькое пыльное оконце. И ему вообразилось, ему померещилось: что-то белое легкой косой тенью мелькнуло, испуганно отскочило за щелью слегка приоткрытой на площадку двери, и мгновенно дверь захлопнулась, там, наверху, слабенько щелкнул изнутри замочный ключ.
Он вошел в мансарду, полуобернулся к оставшемуся на пороге Таткину и, не встретив его отпрыгнувшие к стене глаза, сказал: "Ну, охраняйте...", но, только закрылась дверь, ноги перестали слушаться, подкосились в коленях, - он упал плашмя на постель, лицом в подушку, шепча в исходном приступе лихорадочного, удушливого отчаяния:
- Это все, все, это - все...
Ключ заворочался в замке и отдался тошнотным звуком; опустилась на мансарду тишина; а внизу отдаленно жужжали, сталкивались разжиженные голоса. 13
"Дяденька-а!.."
С левого берега пробила пулеметная очередь, высекла изо льда искры, и он пригнул голову, упираясь локтями в края проруби. Ремень натянулся, распарывал взлохмаченную воду толстой струной, и ощутимо на том конце ремня боролась неимоверная упругая тяжесть, рванувшая его за собой: Штокалов, вытолкнув из воды предсмертное, с белыми глазами, с исковерканным ртом лицо свое, хрипя нечленораздельное, исчез под кромкой проруби. Его неудержимо потащило туда, под синеватый ледяной срез, и мокрая лента ремня стала твердой, как железная полка, а этот металлический рычаг с гигантской силой повернулся, всплескивая волну, вправо и влево. И неведомое, ужасное, тайное, что было в этой студеной воде, повезло, поволокло Никитина за руку, на которой намертво был накручен ремень. И он, еще борясь с поворотами рычага, из последних усилий потянул к себе это живое, неодолимое, тяжелое, ушедшее под закраину проруби, чувствовал, как его волокло и волокло локтями, животом по льду к чугунно-черной воде, дышащей гибельным холодом. Не было уже никакой опоры, а его все быстрее, все наклоннее везло к обрыву проруби, снизу жгуче окатившей паром и брызгами голову, и он успел заметить справа, вблизи своего локтя, большого полосатого окуня, выброшенного разрывом, вмерзшего в ледяные осколки растопыренными жабрами. Это было единственное препятствие, во что еще мог упереться его локоть. Он сделал скачок локтем, жесткая пряжка ремня бритвой резанула по ладони, а Штокалов все рвал ремень из глубины, дергал, тянул, чудовищными рывками увлекал его за собой, и закаменелый колючками жабр окунь, хрустя, прополз куда-то под грудь ему.