В коридорчике что-то зашумело. Настя тихонько вошла и стала, прислонясь к стенке. Старик взглянул на нее и опять продолжал петь. Он пропел: "В бездне греховней валяяся, неисследную милосердия призываю бездну" и "Отрастем поработив души моея достоинства".
Луна ясно освещала комнату, беловолосого старика в ситцевой розовой рубашке, распевавшего вдохновенные песни, и стройную Настю в белой как снег рубашке и тяжелой шерстяной юбке ярко-красного цвета. Старик окончил пение и замолчал, не вставая из-за своего утлого инструмента.
- Как хорошо! - проговорила Настя и подошла к самым клавикордам.
Крылушкин ничего не отвечал Насте и, тронув клавиши, опять запел:
О человек!
Вспомни свой век,
Взгляни ты на гробы,
Они вечны домы.
- Как я люблю, как поют-то, - сказала Настя, когда Крылушкин кончил свою песню. - Я и сама охотница была петь песни, да только мы глупы, неученые, таких-то хороших песен, как вот эти, мы не знаем. Мы все свои поем, простые, мужицкие песни.
- Уж на что же, молодка, лучше нашей простой песни! Ты ее не хай. Наша песня такая сердечная, что и нигде ты другой такой не сыщешь.
- И то правда, - отвечала Настя. - Только вот и это-то так любо сердцу, что вы-то поете.
- Я, дочка моя, старый человек. Моя одна нога здесь, а другая в домовину свесилась. У меня мои песни, а у молодости свои. Ты вот, бог даст, вернешься здоровая, так гляди, какую заведешь песню веселую да голосистую.
- О, уж где мне!
- Погоди-ка, еще я приеду, послушаю.
- Нет, уж я свои песни все спела.
- И мне не споешь?
Настя засмеялась и сказала:
- Шутник вы, Сила Иваныч.
- Что ж, споешь?
- Спою, спою, - отвечала Настя скороговоркой и, вздохнув, проговорила: - Вот кабы вы лет семь назад приезжали, так я бы вам напела песен, а теперь где уж мне петь! В те-то поры я одна была, птичка вольная. Худо ли, хорошо ли, а все одна. И с радости поешь, бывало, и с горя тоже. Уйдешь, затянешь песню, да в ней все свое горе и выплачешь.
- А у тебя много было горя, Настя?
- Да; а то разве без горя нешто проживешь, Сила Иваныч? Всего было на моем веку-то!..
Как пошла тут Настя рассказывать свою жизнь, так всю ее по ниточке перебрала; все рассказала Силе Иванычу до самого того дня, как привезли ее к нему в дом. Старик слушал с большим вниманием и участием.
- Что ж, ты любила, что ль, того Григорья-то садовника? - спросил Крылушкин, когда Настя окончила свой рассказ.
- Н...н...нет, - отвечала, подумав, Настя. - Так только, он был такой ласковый до меня да угодливый.
- Ну, а он тебя любил?
- Бог его знает.
- Может, ты другого кого любила? - спросил опять, помолчав, старик.
- Нет, - отвечала Настя.
-- Может, теперь любишь? Настя отрицательно качнула головой и сказала:
- Нет! Мне только все грустно.
- Чего же тебе грустно?
- Да так грустно, словно чего-то у меня нет, словно что-то у меня отняли. Грустно, да и только. Вылечите вы меня от этой грусти.
Старик посмотрел на Настю, встал, погладил ее по голове и пошел спать на свою железную кровать, а Настя пошла в свою комнату.
Долго не спала Настя. Все ей было грустно, и старик два раза поднимался на локоть и взглядывал на свои огромные серебряные часы, висевшие над его изголовьем на коричневом бисерном шнурочке с белыми незабудочками. Пришла ему на память и старость, и молодость, и люди добрые, и обычаи строгие, и если бы кто-нибудь заглянул в эту пору в душу Силы Иваныча, то не оказал бы, глядя на него, что все
Стары люди нерассудливы,
Будто сами молоды не бувывали.
II
Возвратился Вукол из О-ла после успеньева дня и привез домой слухи о Насте. Сказывал, что она совсем здорова и работает, что Крылушкин денег за нее больше не взял и провизии не принял, потому, говорит, что она не даром мой хлеб ест, а помогает во всем по двору.
- Коли ж за ней приезжать-то велел? - спросил сурово Прокудин.
- Ничего не оказал. Говорит, нехай поживет.
- Нехай поживет до прядева.
И действительно, к прядеву Настя вернулась домой. На Михайлу-архангела приехала подвода просить Настю и ее братьев, Петрушу и Егорушку, как можно скорее ко двору, что Петровна умирает и желает проститься. Ни о чем Настя не рассуждала и в минуту собралась. О расставанье ее с Крылушкиным и Митр ев но и не буду рассказывать. Довольно того, что у всех глаза были красные. Егорушку тоже хозяин сейчас отпустил, только велел через пять дней непременно быть назад, как будто старуха на срок умирала; а Петрушу ждали, ждали - не приходит. Подъехали к их дому, на большой улице, совсем уж на подводе, а его хозяин не пускает.
- Что ж так? - говорит Настя. - То пускал, а то не пускает вдруг.
- Спешил я, сестрица, - отвечает Петруша, - гладил штаны да подпалил, так вот в наказание, черт этакой, говорит: "Не пущу".
- Дай я попрошу.
- Не проси, сестрица, изобьет.
- Ну, как же?
Настя пошла просить за брата. Ждала, ждала, вышел хозяин в одних панталонах и в туфлях и объявил, что "Петька чиновничьи штаны прожег".
- Накажите его после, - говорила Настя, - а теперь наша мать помирает. Пустите его принять родительское благословение.
- Что? - крикнул портной. - Он штаны испортил, и он не поедет. Марш! - крикнул он на плачущего Петрушку, указывая ему на дверь мастерской, и, прежде чем мальчик успел прогоркнуть в эту дверь, хозяин дал ему горячий подзатыльник и ушел в свои комнаты.
Настю очень огорчила эта сцена. Это был первый ее шаг из дома Крылушкина, где она мирно и спокойно прожила около семи месяцев. Всю дорогу она была встревожена тем, что не привезет умирающей матери любимого ее сына, Петрушу.
Мавра Петровна умерла на другой день по приезде Насти, благословляя Силу Иваныча за дочернино выздоровление.
Осмотревшись после материных похорон, Настя нашла во всем окружающем ее после семимесячного отсутствия много перемен, касавшихся весьма близко ее собственного положения. Муж ее на самую осеннюю казанскую ушел с артелью на Украину плотничать. Костик поссорился с Прокудиным. С самой весны они на след друг друга не находили, и говорили, что Прокудин даже ночами не спал, боясь, чтобы Костик ему не пустил красного петуха под застреху, но Костик унес свою неотомщенную злобу в Киев и там ездил биржевым извозчиком от хозяина. Настину пуньку отдали Домне, к которой муж вернулся, а Насте сгородили новую, просторную пуньку на задворке, где корм складывали, потому что на дворе уж тесно было.
Обрядила Настя свою новую пуньку и стала в ней жить. На второй же день ей рассказала Домна, как Григорий ушел на Украину и за что Костик рассердился с Прокудиным. Григорий пошел потому, что рядчик много заподрядил работы и набирал в артель зря, кого попало, лишь бы топор в руках держал. Гришка стал проситься, отец его и отпустил: "пусть, мол, поучится", и денег за него взял двадцать пять рублей; рядчик спросил только: "Ты плотник?" Григорий отвечал, что нет. "А стучать горазд?" - "Стучать ничего, могим!" - отвечал Григорий. "Ну плотник не плотник, абы стучать охотник", - порешил рядчик и повел Григорья с артелью за тридцать серебра до Петрова дня.
А Костик поссорился с Прокудиным, как стали барыши делить о вешнем Николе. Первое дело, что Прокудин больше как на половину заделил Костика, а кроме того, еще из его доли вывернул двести ассигнациями Насте на справу да сто пятьдесят на свадьбу, "так как ты сам, говорит, это обещал". Костик было туда-сюда, "никогда я, говорит, ничего не обещал". Ну да там толкуй больной с подлекарем. Деньги-то у Прокудина были в руках, он что хотел, то и делал. Костик еще боялся, что капитала не вернет, и как вырвал его, так три дня пил с радости, а через месяц отпросился у барина на оброк и ушел в Киев.
Настя все это выслушала совершенно равнодушно и1 безучастно.
Зиму целую Настя работала так, что семья ею нахвалиться не могла. Характером она была опять такая жег тихая, кроткая, молчаливая, но теперь она была всегда покойна и никакой тревоги из-за нее не было. На посиделки она ходила всего только три раза. Ребята к ней льнули, как мухи " меду, но она на это и глазом не смотрела и крепко спала на своей постельке в холодной пунька на задворке. Варька было пришла раз ночью к ней в пуньку с двумя ребятами, и водки и закусок с собой принесли, да Настя наотрез сказала, что не пустит их и чтоб этого в другой раз не было.
- Что ты, дура! неш кто увидит. Вишь, тут на задворке любо, что хочем, то и скомандуем, - говорила Варвара.
- Мало ли чего не увидят, да я не хочу этим заниматься, - отвечала Настя.
- Что ты, благая! Люди от каких мужьев, да и то гуляют; а от твоего-то и бог простит другую любовь принять,
- Ну, добро! Неш такая-то любовь бывает!
- А то ж какая?
- Иди, Варвара.
- Отопрись, глупая!
- Нет, не будет этого. Иди куда хочешь с своими ребятами, только не ходите ко мне, не кладите на меня славы понапрасно. Не ходите, а то в избе спать стану.
Выругала Варвара Настю и ушла, и долго на нее сердилась: все боялась, что Настя семейным своим расскажет. Настя же никому и вида не подала, а только стала ворота задворка запирать ночью на задвижку изнутри.
Не одна Варвара делала Насте этакие претексты, даже и невестка Домна, с своего доброго сердца, говорила ей: "И-и! да гуляй, Настя. Ведь другие ж гуляют. Чего тебе-то порожнем ходить? Неш ты хуже других; аль тебе молодость не надо будет вспомянуть?" Но Настя все оставалась Настею. Все ей было грустно, "и все она не знала, что поделать с своею тоскою. А о "гулянье" у нее и думки не было.
Опять начал таять снег, и мужики, глядя, как толкутся воробьи, опять говорили, что весна идет. То же самое находили прачки, мывшие белье на учеников О-ского благородного мужского пансиона, и старушка Вольф, исправлявшая должность надзирательницы в старшем классе пансиона благородных девиц. Впрочем, ее замечания не имели прочных оснований, на которых создавались два первые вывода. Старушка Вольф предчувствовала весну, потому что у детей (от шестнадцати до девятнадцатилетнего возраста) перед утром пылали щеки и ротики раскрывались, как у молодых галчаняток, а сквозь открытые зубки бежала тоненькая, девственная слюнка. Говорили, что это "дети кашки просят". Ну да бог с ними, все эти приметы; их не перечтешь. Довольно того, что для определения приближающейся весны есть везде свои приметы и что весна действительно идет за появлением известных примет.