Осенью, когда речка замерзла и твердая, как камень, земля покрылась сухим снегом, Настя в одну ночь появилась в сенях кузнеца Савелья. Авдотья ввела ее в избу, обогрела, надела на нее чистую рубашку вместо ее лохмотьев и вымыла ей щелоком голову. Утром Настя опять исчезла и явилась на другой день к вечеру. Слова от нее никакого не могли добиться. Дали ей лапти и свиту и не мешали ей приходить и уходить молча, когда она захочет. Ни к кому другим, кроме кузнеца, она не заходила.
Зимою прошел на Гостомле слух, что дело о шарлатанском лечении больных купцом Силою Крылушкиным окончено и что после того сам губернатор призывал к себе Силу Ивановича и говорил ему, что он может свободно лечить больных простыми средствами. Сила Иванович поблагодарил начальника губернии, но не остался в О-е, продал свой дом с густым садом и поселился на каком-то хуторке в Курской губернии возле Белых Берегов. Говорили, что туда к Силе Ивановичу съезжается видимо-невидимо всякого народа и что он еще успешнее всем помогает. Кузнечиха Авдотья настроила слабоумного Григорья непременно отвезти Настю по весне к Белым Берегам, но Настя этой зимой, во время одной жестокой куры, замерзла в мухановском лесу.
-----
Я был в Гостомле прошлым летом. Лет пять я уже не видал родных мест. Перед тем я жил безвыездно в столице, начитался рассказов из народного быта, и мне начало сдаваться, что я, выросший на гостомельском выгоне между босоногими ровесниками, раззнакомился с народной жизнью. "Съезжу-ка я на Гостомлю, посмотрю, что там завяло и что на место завялого выросло". Поехал. Те же поля, те же луга; леса стали реже, и многих уж следов не осталось; пруды обмелели, и их до половины задернуло зеленою тиною. Соседей многих уж нет: одни переселились в города, другие в вечность. Многие хутора скупили купцы и однодворцы, и мужики, освобожденные февральским манифестом, тоже приобрели себе несколько отдельных участков и думают переноситься на них с своими постройками, "да только конопляников, говорят, жалко". Народ не то что повеселел, а заботливей как-то стал: все толкует, мерекает промеж себя. Нет прежней апатии. Прежние мальчики стали бородаты, но, спасибо им, меня не почуждались. Ониська Косой крестить меня к себе позвал и просил, чтоб я его старшему сынишке "грамоте показал". На крестинах бабка с кашей ходила и собирала деньги. Меня с кумой заставили три раза поцеловаться. Кумой была старая знакомая, Матрешка. Такая была девочка невзрачная, пузатая, - все гусенят, бывало, стерегла. А теперь баба хорошая, красивая, три года как замуж вышла, и муж другой, год как пошел на Украину, так и нет. Премилая кума, только губы у нее после каши были масленые. А целуется душевно и за плечи так крепко держит. Школы на хуторах нет, а есть школа, да далеко, в большой деревне. Однако из хуторных ребят многие читают очень свободно; охоту к учению имеют огромную. Матушка моя сберегла в кладовой все мои детские книги. Я их разобрал и раздарил ребяткам. Одну книжку, "Зеркало добродетели" с картинками, я отдал маленькому Абрамке, самому лучшему читальщику. Вечером он явился ко мне с подбитым носом и с изорванной книгой.
- Возьми, - говорит, - эту книжку: а то ребята все бьются.
- За что же они тебя бьют?
- Завидовают, что ты мне книжку хорошую дал. Возьми ее назад.
- Отдай ее тому, кому завидно.
- Всем завидно. Драться, черти, станут.
Нечего было делать. Взял я у Абрамки "Зеркало добродетели" и дал ему "Домашний лечебник", последнюю книжку из старого книжного хлама.
Купил полведра водки, заказал обед и пригласил мужиков. Пришли с бабами, с ребятишками. За столом было всего двадцать три души обоего пола. Обошли по три стаканчика. Я подносил, и за каждой подноской меня заставляли выпивать первый стаканчик, говоря, что "и в Польше нет хозяина больше". А винище откупщик Мамонтов продавал такое же поганое, как и десять лет назад было, при Василье Александровиче Кокореве.
За обедом мужики все меня расспрашивали: какой на мне чин от государя. Очень было трудно им это объяснить. "Как, - говорят, - твой чин называется?" Я сказал, что на мне чин коллежского секретаря. "Где же это ты секлетарем служишь?" - допытываются. Я сказал, что нигде не служу. Опять спрашивают: "Какой же ты секлетарь, коли не служишь? Где же твое секлетарство?"
Я рассказывал, что это только наименование такое. Ничего не поняли.
Бабы спрашивали, зачем я с бородой хожу! "Так", - я говорю. "Не пристало, - говорят, - тебе". - "А без бороды-то разве лучше?" - спросил я баб. "Известно, - говорят, - лучше". - "Чем так?" - "Глаже с лица, - говорят, - показываешься".
Бабы все такие же. Есть очень приятные, есть и такие, что унеси ты мое горе.
В верхней Гостомле, куда была выдана замуж Настя, поставили на выгоне сельскую расправу. Был "а трех заседаниях в расправе. На одном из этих заседаний молоденькую бабочку секли за непочтение к мужу и за прочие грешки. Бабочка просила, чтоб ее мужиками не секли: "Стыдно, - говорит, - мне перед мужиками; велите бабам меня наказать". Старшина, и добросовестные, и народ присутствовавший долго над этим смеялись. "Иди-ка, иди. Засыпьте ей два десятка, да ловких!" - заказывал старшина ребятам.
Три парня взяли бабочку под руки и повели ее за дверь. Через пять минут в сенях послышались редкие, отчетистые чуки-чук, чуки-чук, и за каждым чуканьем бабочка выкрикивала: "Ой! ой! ой! Ой, родименькие, горячо! Ой, ребятушки, полегче! Ой, полегче! Ой, молодчики, пожалейте! Больно, больно, больно!"
- Ишь как блекочет! - заметил, улыбаясь, старшина.
Бабочка взошла заплаканная и, поклонившись всем, сказала:
- Спасибо на науке.
- То-то. Вперед не баловайся да мужа почитай.
- Буду почитать.
- Ну, бог простит; ступай. Баба поклонилась и вышла.
- Хорошо вы ее? - спросил смуглый мужичок ребят, исполнивших экзекуцию.
- Будет с нее. Навилялась во все стороны.
- Избаловалась баба; а какая была скромница в девках.
- Ты ба не так ее, Михаила Петрович, - заметил старшине черный мужик, - надо ба ее не токма что наказать, а того-то ба, половенного-то Сидорку призвать.
- Его за что?
- Нет. Я не про то. Я говорю, чтоб его-то заставить ее побрызгать-то. Из любой руки, значит,
- Ну еще, что вздумай!
- Право.
- Нет, ты не то, дядя, говори, - крикнул молодой парень с рябым лицом. - А ты вот своему сыну отец называешься, а по сыну и невестке отец. Ты ба помолился миру, чтоба тебя на старости лет поучили.
В избе пробежал шепот.
- За что это меня поучить? - спросил несколько растерявшийся черный мужик, свекор высеченной бабы.
- За что? Небось ты знаешь за что, - погрозив рукою, сказал молодой мужик. - Ты всему делу вина; ты...
- Полно! - крикнул старшина.
Гражданские, то есть собственно имущественные, спорные дела разбирают иногда весьма оригинально, но весьма справедливо.
За две недели до моего приезда старшину сместили за взятки; теперь собираются сместить писаря. Тоже что-то за ним знают, но говорят, что надо его "подсидеть и на деле сцапать".
Как возьмутся, уж это наверное сцапают.
Прокудин и его жена умерли; Гришка женился на солдатке, ушел в работу и не возвращался. Говорят, опять в Харькове с дворничихой сошелся. Сказывают, что он плакал по Насте, как ее оттаивали в избе и потрошили. Жениться он тоже не хотел, да отец бил его, и старики велели слушать отцовскую волю; он женился, ушел с топором и там остался. Домна здоровая, но уже старая баба, а про всякую скоромь врать еще большая охотница. Кузнец с кузнечихой нарожали восемь штук детей и живут по-старому. Крылушкина в прошлом году схоронили, и вся губерния о нем очень сожалеет. Костик разбогател, купил себе пять десятин земли, выстроил двор с лавочкой, в которой торгует разными крестьянскими припасами и водкой. Во хмелю такой же беспокойный и вообще большой дебошер. Когда он уж разбуянится, его унимает младший брат Егорушка, обладающий необыкновенною силою. Он связывает братца и кладет его в чулан, пока тот обрезонится. Мужички редкий не должен Костику и кланяются ему очень низко. Жена его совсем извелась.
Отец Ларион все вооружается против знахарей и доказывает крестьянам преимущества заклинаний, но мужики все возятся с аплечеевским солдатом. Баб бесноватых заметно гораздо меньше прежнего; крупного воровства также, говорят, стало менее, но лошадей ужасно крадут. На ярмарке был я только раз. Там та же история. Одного мужика, Дмитрия Данилова из моих сверстников, видели избитого.
- За что это тебя исколотили так? - спрашивали его. Он обтирает кровь, которая льет из носа, и молчит; а другой парень за него и говорит:
- Сапогами хотел раздобыться, да изловили, псы окаянные.
На погосте куча народа стояла. Смотрю, два мещанина в синих азямах держат за руки бабочку молоденькую, а молодой русый купчик или мещанин мыло ей в рот пихает.
- Что это такое? - говорю.
- Мылом, - говорят, - раздобывалась, да брюхатая; так бить ее купцы не стали, а вот мылом кормят.
- А вы зачем даете ее мучить?
- Попалась. Сама себя раба бьет, что не чисто жнет.
- Батюшки! отнимите меня. Я ведь только на пеленочки кусочек хотела взять, - стонала баба.
Купец ковырнул ногтем еще мыла и сунул его в рот бедной женщине.
Я побежал в избу к становому. Становой сидел у раскольницы Меланьи и благодушествовал с нею за наливкой.
- Милости просим, господин честной! - сказала мне подгулявшая Меланья.
Я рассказал становому об истязании бабы и просил его идти и отнять ее. Он махнул рукой и предложил мне наливки.
- Они, - говорит, - свое дело знают; сами разберутся.
Я настаивал. Становой послал на погост десятского, а сам налил новый стаканчик и сказал мне:
- То-то, господа! ведь это ваше самоуправление. Чего ж вы к нам ходите? - Самоуправление и самоуправство, по его мнению, одно и то же,
Прежний Настин барин умер, и Маша умерла по двенадцатому году; ее уморили в пансионе во время повального скарлатина. Старшая ее сестрица напоминает Ольгу Ларину: "полна, бела, лицом кругла, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне". Матушка не видит дочерней пустоты и без ума от тех, кто хвалит ее "нещечко". Зато Машин братишка, Миша, отличный мальчик. Ему теперь четырнадцать лет, и он учится в губернской гимназии. В его лета мы и не думали о том, о чем он говорит сознательно, без фраз, без аффектаций. Училища не боится, как мы его боялись. Рассказывает, что у них уж не бьют учеников, как, бывало, нас все, от Петра Андреевича Аз - на, нашего инспектора, до его наперсника сторожа Леонова, которого Петр Андреевич не отделял от себя и, приглашая учеников "в канцелярию", говорил обыкновенно: "Пойдем, мы с Леоновым восписуем тя". Теперь Миша с восторгом говорит о некоторых учителях; а мы ни одного из своих учителей терпеть не могли и не упускали случая сделать им что-нибудь назло. Учителей Миша любит вовсе не за послабления и не за баловство.