Смекни!
smekni.com

Преступление и наказание. Достоевский Ф.М. (стр. 68 из 110)

Потому, голубчик, что весьма важная штука понять, в какую сторону развит человек. А нервы‑то‑с, нервы‑то‑с, вы их‑то так и забыли‑с! Ведь все это ныне больное, да худое, да раздраженное!… А желчи‑то, желчи в них во всех сколько! Да ведь это, я вам скажу, при случае своего рода рудник‑с! И какое мне в том беспокойство, что он несвязанный ходит по городу! Да пусть, пусть его погуляет пока, пусть; я ведь и без того знаю, что он моя жертвочка и никуда не убежит от меня! Да и куда ему бежать, хе‑хе! За границу, что ли?

За границу поляк убежит, а не он, тем паче, что я слежу, да и меры принял.

В глубину отечества убежит, что ли? Да ведь там мужики живут, настоящие, посконные, русские; этак ведь современно‑то развитый человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как мужики наши, жить, хе‑хе! Но это все вздор и наружное. Что такое: убежит! Это форменное; а главное‑то не то; не по этому одному он не убежит от меня, что некуда убежать: он у меня психологически не убежит, хе‑хе! Каково выраженьице‑то! Он по закону природы у меня не убежит, хотя бы даже и было куда убежать. Видали бабочку перед свечкой? Ну, так вот он все будет, все будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть!… Мало того: сам мне какую‑нибудь математическую штучку, вроде дважды двух приготовит, – лишь дай я ему только антракт подлиннее… И все будет, все будет около меня же круги давать, все суживая да суживая радиус, и – хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу‑с, а это уж очень приятно‑с, хе‑хе‑хе! Вы не верите?

Раскольников не отвечал, он сидел бледный и неподвижный, все с тем же напряжением всматриваясь в лицо Порфирия.

«Урок хорош! – думал он, холодея. – Это даже уж и не кошка с мышью, как вчера было. И не силу же он свою мне бесполезно выказывает и… подсказывает: он гораздо умнее для этого! Тут цель другая, какая же? Эй, вздор, брат, пугаешь ты меня и хитришь! Нет у тебя доказательств, и не существует вчерашний человек! А ты просто с толку сбить хочешь, раздражить меня хочешь преждевременно, да в этом состоянии и прихлопнуть, только врешь, оборвешься, оборвешься! Но зачем же, зачем же до такой степени мне подсказывать?.. На больные, что ли, нервы мои рассчитываем?.. Нет, брат, врешь, оборвешься, хотя ты что‑то и приготовил… Ну, вот и посмотрим, что такое ты там приготовил».

И он скрепился изо всех сил, приготовляясь к страшной и неведомой катастрофе. По временам ему хотелось кинуться и тут же на месте задушить Порфирия. Он, еще входя сюда, этой злобы боялся. Он чувствовал, что пересохли его губы, сердце колотится, пена запеклась на губах. Но он все‑таки решился молчать и не промолвить слова до времени. Он понял, что это самая лучшая тактика в его положении, потому что не только он не проговорится, но, напротив, раздражит молчанием самого врага, и, пожалуй, еще тот ему же проговорится. По крайней мере, он на это надеялся.

– Нет, вы, я вижу, не верите‑с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, – подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять начиная кружить по комнате, – оно, конечно, вы правы‑с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические мысли в других возбуждает; буффон‑с; но я вам вот что скажу, и опять повторю‑с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня старика, человек еще молодой‑с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи. Игривая острота ума и отвлеченные доводы рассудка вас соблазняют‑с. И это точь‑в‑точь, как прежний австрийский гофкригсрат, например, насколько то есть я могу судить о военных событиях: на бумаге‑то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и уж как там, у себя в кабинете, все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал‑то Мак и сдается со всей своей армией, хе‑хе‑хе! Вижу, вижу, батюшка, Родион Романович, смеетесь вы надо мною, что я, такой статский человек, все из военной истории примерчики подбираю. Да что делать, слабость, люблю военное дело, и уж как люблю я читать все эти военные реляции… решительно я моей карьерой манкировал.

Мне бы в военной служить‑с, право‑с. Наполеоном‑то, может быть, и не сделался бы, ну а майором бы был‑с, хе‑хе‑хе! Ну‑с, так я вам теперь, родимый мой, всю подробную правду скажу насчет того то есть частного случая‑то: действительность и натура, сударь вы мой, есть важная вещь, и ух как иногда самый прозорливейший расчет подсекают! Эй, послушайте старика, серьезно говорю, Родион Романович (говоря это, едва ли тридцатипятилетний Порфирий Петрович действительно как будто вдруг весь состарился: даже голос его изменился, и как‑то весь он скрючился), – к тому же я человек откровенный‑с… Откровенный я человек или нет? Как по вашему? Уж кажется, что вполне: этакие‑то вещи вам задаром сообщаю, да еще награждения за это не требую, хе‑хе! Ну, так вот‑с, продолжаю‑с: остроумие, по‑моему, великолепная вещь‑с; это, так сказать, краса природы и утешение жизни, и уж какие, кажется, фокусы может оно задавать, так что где уж, кажется, иной раз угадать какому‑нибудь бедненькому следователю, который притом и сам своей фантазией увлечен, как и всегда бывает, потому тоже ведь человек‑с!

Да натура‑то бедненького следователя выручает‑с, вот беда! А об этом и не подумает увлекающаяся остроумием молодежь, «шагающая через все препятствия»

(как вы остроумнейшим и хитрейшим образом изволили выразиться). Он‑то, положим, и солжет, то есть человек‑то‑с, частный‑то случай‑с, incognito‑то‑с, и солжет отлично, наихитрейшим манером; тут бы, кажется, и триумф, и наслаждайся плодами своего остроумия, а он хлоп! да в самом‑то интересном, в самом скандалезнейшем месте и упадет в обморок. Оно, положим, болезнь, духота тоже иной раз в комнатах бывает, да все‑таки‑с! Все‑таки мысль подал! Солгал‑то он бесподобно, а на натуру‑то и не сумел рассчитать.

Вон оно, коварство‑то где‑с! Другой раз, увлекаясь игривостию своего остроумия, начнет дурачить подозревающего его человека, побледнеет как бы нарочно, как бы в игре, да слишком уж натурально побледнеет‑то, слишком уж на правду похоже, ан и опять подал мысль! Хоть и надует с первого раза, да за ночь‑то тот и надумается, коли сам малый не промах. Да ведь на каждом шагу этак‑то‑с! Да чего: сам вперед начнет забегать, соваться начнет, куда и не спрашивают, заговаривать начнет беспрерывно о том, о чем бы надо, напротив, молчать, различные аллегории начнет подпускать, хе‑хе! Сам придет и спрашивать начнет: зачем‑де меня долго не берут? хе‑хе‑хе! И это ведь с самым остроумнейшим человеком может случиться, с психологом и литератором‑с! Зеркало натура, зеркало‑с, самое прозрачное‑с! Смотри в него и любуйся, вот что‑с! Да что это вы так побледнели, Родион Романович, не душно ли вам, не растворить ли окошечко?

– О, не беспокойтесь, пожалуйста, – вскричал Раскольников и вдруг захохотал, – пожалуйста, не беспокойтесь!

Порфирий остановился против него, подождал и вдруг сам захохотал, вслед за ним. Раскольников встал с дивана, вдруг резко прекратив свой, совершенно припадочный, смех.

– Порфирий Петрович! – проговорил он громко и отчетливо, хотя едва стоял на дрожавших ногах, – я, наконец, вижу ясно, что вы положительно подозреваете меня в убийстве этой старухи и ее сестры Лизаветы. С своей стороны объявляю вам, что все это мне давно уже надоело. Если находите, что имеете право меня законно преследовать, то преследуйте; арестовать, то арестуйте. Но смеяться себе в глаза и мучить себя я не позволю.

Вдруг губы его задрожали, глаза загорелись бешенством, и сдержанный до сих пор голос зазвучал.

– Не позволю‑с! – крикнул он вдруг, изо всей силы стукнув кулаком по столу, – слышите вы это, Порфирий Петрович? Не позволю!

– Ах, господи, да что это опять! – вскрикнул, по‑видимому в совершенном испуге, Порфирий Петрович, – батюшка! Родион Романович!

Родименький! Отец! Да что с вами?

– Не позволю! – крикнул было другой раз Раскольников.

– Батюшка, потише! Ведь услышат, придут! Ну что тогда мы им скажем, подумайте! – прошептал в ужасе Порфирий Петрович, приближая свое лицо к самому лицу Раскольникова.

– Не позволю, не позволю! – машинально повторил Раскольников, но тоже вдруг совершенным шепотом.

Порфирий быстро отвернулся и побежал отворить окно.

– Воздуху пропустить свежего! Да водицы бы вам, голубчик, испить, ведь это припадок‑с! – И он бросился было к дверям приказать воды, но тут же в углу, кстати, нашелся графин с водой.

– Батюшка, испейте, – шептал он, бросаясь к нему с графином, – авось поможет… – Испуг и самое участие Порфирия Петровича были до того натуральны, что Раскольников умолк и с диким любопытством стал его рассматривать. Воды, впрочем, он не принял.

– Родион Романович! миленький! да вы этак себя с ума сведете, уверяю вас, э‑эх! А‑ах! Выпейте‑ка! Да выпейте хоть немножечко!

Он‑таки заставил его взять стакан с водой в руки. Тот машинально поднес было его к губам, но, опомнившись, с отвращением поставил на стол.

– Да‑с, припадочек у нас был‑с! Этак вы опять, голубчик, прежнюю болезнь себе возвратите, – закудахтал с дружественным участием Порфирий Петрович, впрочем, все еще с каким‑то растерявшимся видом. – Господи! Да как же этак себя не беречь? Вот и Дмитрий Прокофьич ко мне вчера приходил, – согласен, согласен‑с, у меня характер язвительный, скверный, а они вот что из этого вывели!… Господи! Пришел вчера, после вас, мы обедали, говорил‑говорил, я только руки расставил; ну, думаю… ах ты, господи! От вас, что ли, он приходил? Да садитесь же, батюшка, присядьте ради Христа!