- Вы как хотите, господа, это дело вашего личного взгляда, но я принципиально ухожу вместе с Борисом. Пусть он там не прав и так далее, мы можем выразить ему порицание в своей интимной компании, но раз нашему товарищу нанесли обиду - я не могу здесь оставаться. Я ухожу.
- Ах ты, боже мой! - И Лихонин досадливо и нервно почесал себе висок. - Борис же все время вел себя в высокой степени пошло, грубо и глупо. Что это за. такая корпоративная честь, подумаешь? Коллективный уход из редакций, из политических собраний, из публичных домов. Мы не офицеры, чтобы прикрывать глупость каждого товарища.
- Все равно, как хотите, но я ухожу из чувства солидарности! - сказал важно Петровский и вышел.
- Будь тебе земля пухом! - послала ему вдогонку Женя.
Но как извилисты и темны пути человеческой души! Оба они-и Собашников и Петровский-поступили в своем негодовании довольно искренно, но первый только наполовину, а второй всего лишь на четверть. У Собашникова, несмотря на его опьянение и гнев, все-таки стучалась в голову заманчивая мысль, что теперь ему удобнее и легче перед товарищами вызвать потихоньку Женю и уединиться с нею. А Петровский, совершенно с тою же целью и имея в виду ту же Женю, пошел вслед за Борисом, чтобы взять у него взаймы три рубля. В общей зале они поладили между собою, а через десять минут в полуотворенную дверь кабинета просунула свое косенькое, розовое, хитрое лицо экономка Зося.
- Женечка, - позвала она, - иди, там тебе белье принесли, посчитай. А тебя, Нюра, актер просит прийти к нему на минуточку, выпить шампанского. Он с Генриеттой и с Маней Большой.
Быстрая и нелепая ссора Платонова с Борисом долго служила предметом разговора. Репортер всегда в подобных 'случаях чувствовал стыд, неловкость, жалость и терзания совести. И, несмотря на то, что все оставшиеся были на его стороне, он говорил со скукой в голосе:
- Господа, ей-богу, я лучше уйду. К чему я буду расстраивать ваш кружок? Оба мы были виноваты. Я уйду. О счете не беспокойтесь, я уже все уплатил Симеону, когда ходил за Пашей.
Лихонин вдруг взъерошил волосы и решительно встал.
- Да нет, черт побери, я пойду и приволоку его сюда. Честное слово, они оба славные ребята - и Борис и Васька. Но еще молоды и на свой собственный хвост лают. Я иду за ними и ручаюсь, что Борис извинится.
Он ушел, но вернулся через пять минут.
- Упокояются, - мрачно сказал он и безнадежно махнул рукой. - Оба.
XI
В это время в кабинет вошел Симеон с поднесем, на котором стояли два бокала с игристым золотым вином и лежала большая визитная карточка.
- Позвольте успросить, кто здесь будет Гаврила Петрович господин Ярченко? - сказал он, оглядывая сидевших.
- Я! - отозвался Ярченко.
- Пожалуйте-с. Господин актер прислали. Ярченко взял визитную карточку, украшенную
сверху громадной маркизской короной, и прочитал
вслух:
Евмений Полуэктович ЭГМОНТ-ЛАВРЕЦКИИ.
Драматический артист столичных театров
- Замечательно, - сказал Володя Павлов, - что все русские Гаррики носят такие странные имена, вроде Хрисанфов, Фетисов, Мамантов и Епимахов.
- И кроме того, самые известные из них обязательно или картавят, или пришепетывают, или заикаются, - прибавил репортер.
- Да, но замечательнее всего то, что я совсем не имею высокой чести знать этого артиста столичных театров. Впрочем, здесь на обороте что-то еще написано. Судя по почерку, писано человеком сильно пьяным и слабо грамотным.
"Пю"-не пью, а пю,-пояснил Ярченко.-"Пю за здоровье светила русской науки Гаврила Петровича Ярченко, которого случайно увидел, проходя мимо по колидору. Желал бы чокнуться лично. Если не помните, то вспомните Народный театр, Бедность не порок и скромного артиста, игравшего Африкана".
- Да, это верно,-сказал Ярченко.-Мне как-то навязали устроить этот благотворительный спектакль в Народном театре. Смутно мелькает у меня в памяти и какое-то бритое гордое лицо, но... Как быть, господа?
Лихонин ответил добродушно:
- А волоките его сюда. Может быть, он смешной?
- А вы?-обратился приват-доцент к Платонову.
- Мне все равно. Я его немножко знаю. Сначала будет кричать: "Кельнер, шампанского!", потом расплачется о своей жене, которая-ангел, потом скажет патриотическую речь и, наконец, поскандалит из-за счета, но не особенно громко. Да ничего, он занятный.
- Пусть идет, - сказал Володя Павлов из-за плеча Кати, сидевшей, болтая ногами, у него на коленях.
- А ты, Вельтман?
- Что? - встрепенулся студент. Он сидел на диване спиною к товарищам около лежавшей Паши, нагнувшись над ней, и давно уже с самым дружеским, сочувственным видом поглаживал ее то по плечам, то по волосам на затылке, а она уже улыбалась ему своей застенчиво-бесстыдной и бессмысленно-страстной улыбкой сквозь полуопущенные и трепетавшие ресницы. -Что? В чем дело? Ах, да, можно ли сюда актера? Ничего не имею против. Пожалуйста...
Ярченко послал через Симеона приглашение, и актер пришел и сразу же начал обычную актерскую игру. В дверях он остановился, в своем длинном сюртуке, сиявшем шелковыми отворотами, с блестящим цилиндром, который он держал левой рукой перед серединой груди, как актер, изображающий на театре пожилого светского льва или директора банка. Приблизительно этих лиц он внутренне и представлял себе.
- Будет ли мне позволено, господа, вторгнуться в вашу тесную компанию?-спросил он жирным, ласковым голосом, с полупоклоном, сделанным несколько набок.
Его попросили, и он стал знакомиться. Пожимая руки, он оттопыривал вперед локоть и так высоко подымал его, что кисть оказывалась гораздо ниже. Теперь это уже был не директор банка, а этакий лихой, молодцеватый малый, спортсмен и кутила из золотой молодежи. Но его лицо - с взъерошенными дикими бровями и с обнаженными безволосыми веками - было вульгарным, суровым и низменным лицом типичного алкоголика, развратника и мелко жестокого человека. Вместе с ним пришли две его дамы: Генриетта-самая старшая по годам девица в заведении Анны Марковны, опытная, все видевшая и ко всему притерпевшаяся, как старая лошадь на приводе у молотилки, обладательница густого баса, но еще красивая женщина - и Манька Большая, или Манька Крокодил. Генриетта еще с прошлой ночи не расставалась с актером, бравшим ее из дома в гостиницу.
Усевшись рядом с Ярченко, он сейчас же заиграл новую роль - он сделался чем-то вроде старого добряка-помещика, который сам был когда-то в университете и теперь не может глядеть на студентов без тихого отеческого умиления.
- Поверьте, господа, что душой отдыхаешь среди молодежи от всех этих житейских дрязг, - говорил он, придавая своему жесткому и порочному лицу по-актерски преувеличенное и неправдоподобное выражение растроганности. - Эта вера в святой идеал, эти честные порывы!.. Что может быть выше и чище нашего русского студенчества?.. Кельнер! Шампанскава-а! - заорал он вдруг оглушительно и треснул кулаком по столу.
Лихонин и Ярченко не захотели остаться у него в долгу. Началась попойка. Бог знает каким образом в кабинете очутились вскоре Мишка-певец и Колька-бухгалтер, которые сейчас же запели своими скачущими голосами:
Чу-у-у-уют пра-а-а-авду, Ты ж, заря-я-я-я, скоре-е--
Появился и проснувшийся Ванька-Встанька. Опустив умильно набок голову и сделав на своем .морщинистом, старом лице Дон-Кихота узенькие, слезливые, сладкие глазки, он говорил убедительно-просящим тоном:
- Господа студенты... угостили бы старичка... Ей-богу, люблю образование... Дозвольте!
Лихонин всем был рад, но Ярченко сначала - пока ему не бросилось в голову шампанское - только поднимал кверху свои коротенькие черные брови с боязливым, удивленным и наивным видом. В кабинете вдруг сделалось тесно, дымно, шумливо и душно. Симеон с грохотом запер снаружи болтами ставни. Женщины, только что отделавшись от визита или в промежутке между танцами, заходили в комнату, сидели у кого-нибудь на коленях, курили, пели вразброд, пили вино, целовались, и опять уходили, и опять приходили. Приказчики от Керешковского, обиженные тем, что девицы больше уделяли внимания кабинету, чем залу, затеяли было скандал и пробовали вступить со студентами в задорное объяснение, но Симеон в один миг укротил их двумя-тремя властными словами, брошенными как будто бы мимоходом.
Вернулась из своей комнаты Нюра и немного спустя вслед за ней Петровский. Петровский с крайне серьезным видом заявил, что он все это время ходил по улице, обдумывая происшедший инцидент, и, наконец, пришел к заключению, что товарищ Борис был действительно неправ, но что есть и смягчающее его вину обстоятельство-опьянение. Пришла потом и Женя, но одна: Собашников заснул в ее комнате.
У актера оказалась пропасть талантов. Он очень верно подражал жужжанию мухи, которую пьяный ловит на оконном стекле, и звукам пилы; смешно представлял, став лицом в угол, разговор нервной дамы по телефону, подражал пению граммофонной пластинки и, наконец, чрезвычайно живо показал мальчишку-персиянина с ученой обезьяной. Держась рукой за воображаемую цепочку и в то же время оскаливаясь, приседая, как мартышка, часто моргая веками и почесывая себе то зад, то волосы на голове, он пел гнусавым, однотонным и печальным голосом. коверкая слова:
Малядой кизак на войла пишол, Малядой баришня под забором валаится, Анна, айна, ай-на-на-на, ай-на на-на-на.
В заключение он взял на руки Маню Беленькую, завернул ее бортами сюртука и, протянув руку и сделав плачущее лицо, закивал головой, склоненной набок, как это делают черномазые грязные восточные мальчишки, которые шляются по всей России в длинных старых солдатских шинелях, с обнаженной, бронзового цвета грудью, держа за пазухой кашляющую, облезлую обезьянку.
- Ты кто такой? -строго спросила толстая Катя, знавшая и любившая эту шутку.
- Сербиян, барина-а-а, - жалобно простонал в нос актер. - Подари что-нибудь, барина-а-а.
- А как твою обезьянку зовут?
- Матрешка-а-а... Он, барина, голодни-и-ин... он кушай хочи-и-ить.
- А паспорт у тебя есть?