Платонов хорошо помнил свои первые прошлогодние опыты. Какая ругань, ядовитая, насмешливая, грубая, посыпалась на него, когда на третьем или на четвертом разе он зазевался и замедлил передачу: два арбуза, не брошенные в такт, с сочным хрустом разбились о мостовую, а окончательно растерявшийся Платонов уронил и тот, который держал в руках. На первый раз к нему отнеслись мягко, на второй же день за каждую ошибку стали вычитать с него по пяти копеек за арбуз из общей дележки. В следующий раз, когда это случилось, ему пригрозили без всякого расчета сейчас же вышвырнуть его из партии. Платонов и теперь еще помнил, как внезапная злоба охватила его: "Ах, так? черт вас побери! - подумал он. - Чтобы я еще стал жалеть ваши арбузы! Так вот нате, нате!.." Эта вспышка как будто мгновенно помогла ему. Он небрежно ловил арбузы, так же небрежно их перебрасывал и, к своему удивлению, вдруг почувствовал, что именно теперь-то он весь со своими мускулами, зрением и дыханием вошел в настоящий пульс работы, и понял, что самым главным было вовсе не думать о том, что арбуз представляет собой какую-то стоимость, и тогда вое идет хорошо. Когда он, наконец, совсем овладел этим искусством, то долгое время оно служило для него своего рода приятной и занимательной атлетической игрой. Но и это прошло. Он дошел, наконец, до того, что стал чувствовать себя безвольным, механически движущимся колесом общей машины, состоявшей из пяти человек, и бесконечной цепи летящих арбузов.
Теперь он был вторым номером. Наклоняясь ритмически вниз, он, не глядя, принимал в обе руки холодный, упругий, тяжелый арбуз, раскачивал его. вправо и, тоже почти не глядя или глядя только краем глаза, швырял его вниз и сейчас же опять нагибался за следующим арбузом. И ухо его улавливало в это время, как чмок-чмок... чмок-чмок... шлепались в руках пойманные арбузы, и тотчас же нагибался вниз и опять бросал, с шумом выдыхая из себя воздух-гхе... гхе...
Сегодняшняя работа была очень выгодной: их артель, состоявшая из сорока человек, взялась благодаря большой спешке за работу не поденно, а сдельно, по-под-водно. Старосте - огромному, могучему полтавцу Заворотному-удалось чрезвычайно ловко обойти хозяина, человека молодого и, должно быть, еще не очень опытного. Хозяин, правда, спохватился позднее и хотел переменить условия, но ему вовремя отсоветовали опытные бахчевники. "Бросьте, Убьют",-сказали ему просто и твердо. Вот из-за этой-то удачи каждый член артели зарабатывал теперь до четырех рублей в сутки. Все они работали с необыкновенным усердием, даже с какой-то яростью, и если бы возможно было измерить каким-нибудь прибором работу каждого из них, то, наверно, по количеству сделанных пудо-футов она равнялась бы рабочему дню большого воронежского битюга.
Однако Заворотный и этим был недоволен -он все поторапливал и поторапливал своих хлопцев. В нем говорило профессиональное честолюбие: он хотел довести ежедневный заработок каждого члена артели до пяти рублей па рыло. И весело, с необычайной легкостью мелькали от пристани до подводы, вертясь и сверкая, мокрые зеленые и белые арбузы, и слышались их сочные всплески о привычные ладони.
Но вот в порту .на землечерпательной машине раздался длинный гудок. Ему отозвался другой, третий на реке, еще несколько на берегу, и долго они ревели вместе мощным разноголосым хором.
- Ба-а-а-ст-а-а! - хрипло и густо, точь-в-точь как паровозный гудок, заревел Заворотный.
И вот последние чмок-чмок - и работа мгновенно остановилась.
Платонов с наслаждением выпрямил спину и выгнул ее назад и расправил затекшие руки. Он с удовольствием подумал о том, что уже .переболел ту первую боль во всех мускулах, которая так сказывается в первые дни, когда с отвычки только что втягиваешься в работу. А до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, - тоже по условному звуку фабричного гудка, - он в первые минуты испытывал такие страшные боли в шее, спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов.
- Иди-и-и обед-а-ть! -завопил опять Заворотный. Крючники сходили к воде, становились на колени или ложились ничком на сходнях или на плотах и, зачерпывая горстями воду, мыли мокрые разгоревшиеся лица и руки. Тут же на берегу, в стороне, где еще осталось немного травы, расположились они к обеду: положила в круг десяток самых спелых арбузов,
черного хлеба и двадцать тараней. Гаврюшка Пуля уже бежал с полуведерной бутылкой в кабак и пел на ходу солдатский сигнал к обеду:
Бери ложку, тащи бак,
Нету хлеба, лопый так.
Босой мальчишка, грязный и такой оборванный, что на нем было гораздо больше голого собственного тела, чем одежды, подбежал к артели.
- Который у вас тут Платонов? - спросил он, быстро бегая вороватыми глазами. Сергеи Иванович назвал себя:
- Я - Платонов, а тебя как дразнят? .
- Тут за углом, за церковью, тебя барышня какая-то ждет... На записку тебе. Артель густо заржала.
- Чего рты-то порасстегивали, дурачье! - сказал спокойно Платонов. - Давай сюда записку.
Это было письмо от Женьки, написанное круглым, наивным, катящимся детским почерком и не очень грамотное.
"Сергей Иваныч. Простите, что я вас без-покою. Мне нужно с вами поговорить по очень, очень важному делу. Не стала бы тревожить, если бы Пустяки. Всего только на 10 минут. Известная вам Женька от Анны Марковны".
Платонов встал.
- Я пойду ненадолго, - сказал он Заворотному. - Как начнете, буду на месте.
- Тоже дело нашел, - лениво и презрительно отозвался староста. - На это дело ночь есть... Иди, иди, кто ж тебя держит. А только как начнем работать, тебя не будет, то нонешний день не в счет. Возьму любого босяка. А сколько он наколотит кавунов,- тоже с тебя... Не думал я, Платонов, про тебя, что ты такой кобель...
Женька ждала его в маленьком скверике, приютившемся между церковью и набережной и состоявшем из десятка жалких тополей. На ней было серое цельное выходное платье, простая круглая соломенная шляпа
с черной ленточкой. "А все-таки, хоть и скромно оделась, - подумал Платонов, глядя на нее издали своими привычно прищуренными глазами, - а все-таки каждый мужчина пройдет мимо, посмотрит и непременно три-четыре раза оглянется: сразу почувствует особенный тон".
- Здравствуй, Женька! Очень рад тебя видеть, - приветливо сказал он, пожимая руку девушки. - Вот уж не ждал-то!
Женька была скромна, печальна и, видимо, чем-то озабочена. Платонов это сразу понял и почувствовал.
- Ты меня извини, Женечка, я сейчас должен обедать,-сказал он,-так, может быть, ты пойдешь вместе со мной и расскажешь, в чем дело, а я заодно успею поесть. Туг неподалеку есть скромный кабачишко. В это время там совсем нет народа, и даже имеется маленькое стойлице вроде отдельного кабинета,-там нам с тобой будет чудесно. Пойдем! Может быть, и ты что-нибудь скушаешь.
- Нет, я есть не буду, - ответила Женька хрипло, - и я недолго тебя задержу... несколько минут. Надо посоветоваться, поговорить, а мне не с кем.
- Очень хорошо... Идем же! Чем только могу, готов всем служить. Я тебя очень люблю, Женька! Она поглядела на него грустно и благодарно.
- Я это знаю, Сергей Иванович, оттого и -пришла.
- Может быть, денег нужно? Говори прямо. У меня у самого немного, но артель мне поверит вперед.
- Нет, спасибо... Совсем не то. Я уж там, куда пойдем, все разом расскажу.
В темноватом низеньком кабачке, обычном притоне мелких воров, где торговля производилась только вечером, до самой глубокой ночи, Платонов занял маленькую полутемную каморку.
- Дай мне мяса вареного, огурцов, большую рюмку водки и хлеба, - приказал он половому.
Половой - молодой малый с грязным лицом, курносый, весь такой засаленный и грязный, как будто его только что вытащили из помойной ямы,-вытер губы и сипло спросил:
- На сколько копеек хлеба?
- На сколько выйдет. Потом он рассмеялся:
- Неси как можно больше, - потом посчитаемся... И квасу!..
- Ну, Женя, говори, какая у тебя беда... Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое... Рассказывай!
Женька долго теребила свой носовой платок и глядела себе на кончики туфель, точно собираясь с силами. Ею овладела робость - никак не приходили на ум нужные, важные слова. Платонов пришел ей на помощь:
- Не стесняйся, милая Женя, говори все, что есть! Ты ведь знаешь, что я человек свой и никогда не выдам. А может быть, и впрямь что-нибудь хорошее посоветую. Ну, бух с моста в воду - начинай!
- Вот я именно и не знаю, как начать-то,-сказала Женька нерешительно. - Вот что, Сергей Иванович, больная я... Понимаете?-нехорошо больна... Самою гадкою болезнью... Вы знаете, - какой?
-Дальше!-сказал Платонов, кивнув головой.
- И давно это у меня... больше месяца... может быть, полтора... Да, больше чем месяц, потому что я только на троицу узнала об этом... Платонов быстро потер лоб рукой.
- Подожди, я вспомнил... Это в тот день, когда я там был вместе со студентами... Не так ли?
- Верно, Сергей Иванович, так...
- Ах, Женька, - сказал Платонов укоризненно и с сожалением.-А ведь знаешь, что после этого двое студентов заболели... Не от тебя ли?
Женька гневно и презрительно сверкнула глазами.
- Может быть, и от меня... Почем я знаю? Их много было... Помню, вот этот был, который еще все лез с вами подраться... Высокий такой, белокурый, в пенсне...
- Да, да... Это - Собашников. Мне передавали... Это-он... Ну, этот еще ничего-фатишка! А вот другой, - того мне жаль. Я хоть давно его знаю, но как-то никогда не справлялся толком об его фамилии... Помню только, что фамилия происходит от какого-то города - Подянска... Звенигородска... Товарищи его звали Рамзес... Когда врачи,-он к нескольким врачам обращался,-когда они сказали ему бесповоротно, что он болен люэсом, он пошел домой и застрелился... И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: "Я полагал весь смысл жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики. С этим не мерится мое человеческое достоинство. Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому влечению, взял женщину без любви, за деньги. Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю..." Мне его очень жаль...-прибавил Платонов тихо.