Среди глубокого уединения, в котором протекала юность сестер, Анжелика и Эжени редко видели отца, а если он и появлялся в обширных апартаментах нижнего этажа, где жила его супруга, то неизменно с грустным видом. Важное и торжественное выражение лица, с каким он восседал в судейском кресле, не покидало его и дома. На двенадцатом году жизни, когда девочки вышли из возраста игрушек и кукол, начали рассуждать и уже не смеялись больше над старым Шмуке, - они угадали тайные заботы, бороздившие морщинами лоб графа, разглядели под строгою маскою признаки доброй души и прекрасного характера, поняли, что, уступив религии власть в семье, он был обманут в надеждах супруга, а также уязвлен в нежнейшем чувстве отца, в любви к своим дочерям. Такого рода страдания необычайно волнуют юных девушек, не знающих ласки. Иногда, прогуливаясь по саду между ними, обняв две хрупкие талии, стараясь идти в ногу с девочками, отец останавливал их под сенью деревьев и целовал обеих в лоб. Глаза, губы, все его лицо выражало тогда глубокое сочувствие.
- Вы не очень-то счастливы, мои дорогие девочки, - говорил он им, - но я вас рано выдам замуж и буду доволен, когда вы покинете этот дом.
- Папа, - говорила Эжени, - мы готовы выйти за первого встречного.
- Вот он, горький плод такой системы воспитания! - восклицал отец. - Хотят сделать святых, а делают...
Он не договаривал. Часто дочери чувствовали глубокую нежность в прощальном отцовском поцелуе или в его взглядах, когда он случайно обедал дома. Они жалели отца, которого так редко видели; а кого жалеешь - того любишь.
Строгое и религиозное воспитание привело к тому, что обе сестры, душевно сращенные несчастьем, как Рита и Кристина, телесно были сращены природой, легко нашли себе мужей. Многие мужчины, помышляющие о женитьбе, предпочитают вышедшую из монастыря и пропитанную благочестием девицу воспитанной в светских понятиях барышне. Середины нет: мужчине приходится жениться либо на весьма просвещенной девице, начитавшейся газетных объявлений и понимающей их смысл, наплясавшейся на балах с сотнями молодых людей, побывавшей во всех театрах, проглотившей кучу романов, на барышне, которой учитель танцев обломал колени, прижимая к ним свои колени, которая равнодушна к религии и выработала себе собственную мораль, - либо на такой неопытной и чистой девушке, как Мари-Анжелика или Мари-Эжени. Возможно, что одинаково опасны оба типа невест. Но огромное большинство мужчин, даже не достигших возраста Арнольфа, все же предпочитают благочестивую Агнесу скороспелой Селимене.
Обе Марии, миниатюрные и тоненькие, были одного роста, у них были одинаковые руки и ноги. Эжени, младшая, - блондинка, в мать; Анжелика - брюнетка, в отца. Но цвет лица у обеих был один и тот же - перламутрово-белый, говоривший о здоровье и чистоте крови, яркий румянец оттенял белизну плотной и тонкой кожи, мягкой и нежной, как лепестки жасмина. Синие глаза Эжени и карие глаза Анжелики выражали наивную беспечность, непритворное удивление, зрачки как бы тонули во влаге, подернувшей белки. Обе они были хорошо сложены: худощавым плечам предстояло округлиться позднее, но грудь, так долго таившаяся под покровами, поразила всех совершенством, когда по просьбе мужей та и другая декольтировались для бала. Мужья наслаждались тогда очаровательной стыдливостью этих простодушных созданий, от смущения зардевшихся еще дома, при закрытых дверях, и потом красневших весь вечер. В то время, к которому относится эта сцена, когда старшая плакала и внимала утешениям младшей, руки и плечи у них успели приобрести молочную белизну. Обе они уже были матерями, одна вскормила сына, другая - дочь. Графиня де Гранвиль считала Эжени "бедовой девчонкою" и была с нею вдвойне бдительна и строга В благородной и гордой Анжелике строгая мать предполагала восторженную душу, которая будет сама себя охранять, тогда как шаловливая Эжени, по-видимому, нуждалась в узде. Существуют обойденные судьбой, пленительные создания, которым, казалось бы, все должно удаваться в жизни, а между тем они живут и умирают несчастными жертвами злого рока и непредвиденных обстоятельств. Веселая, невинная Эжени, вырвавшись из материнской тюрьмы, попала во власть деспотичного выскочки-банкира. Анжелика, предрасположенная к великим борениям чувств, была брошена - хотя и на привязи - в высшие сферы парижского общества.
Сгибаясь под бременем страданий, слишком тяжких для ее души, графиня де Ванденес, все еще наивная после шести лет замужества, лежала на козетке, уронив голову на спинку, скорчившись, подогнув ноги под себя. Она примчалась к сестре из Итальянской оперы, только показавшись там, и в косах у нее еще оставалось немного цветов, остальные валялись на ковре вместе с перчатками, шубкою, крытой шелком, муфтою и капором. Слезы, сверкавшие среди алмазов на ее белой груди и застывшие в глазах, сопровождали странную исповедь. Посреди такой роскоши - не ужас ли это? Наполеон сказал правду: ничто в этом мире не бывает похищено, за все приходится платить. У Анжелики не хватало мужества говорить.
- Бедная моя голубка, - сказала Эжени, - какое же у тебя ложное представление о моей жизни с мужем, если ты решила искать помощи у меня!
При этих словах, вырванных из сердца жены банкира тою бурей, которую внесла в него графиня де Ванденес (так таяние снегов вырывает самые тяжелые камни из русла потоков), Анжелика устремила на сестру растерянный и неподвижный взгляд; пламя ужаса осушило ее слезы.
- Неужели ты тоже несчастна, мой ангел? - вполголоса спросила она.
- Мои муки не уймут твоих страданий.
- Расскажи же мне о них, дорогая. Я еще не настолько очерствела, чтобы не выслушать тебя! Мы, значит, снова страдаем вместе, как в юности?
- Мы страдаем порознь, - ответила грустно Эжени. - Мы принадлежим к двум враждующим слоям общества. Я бываю в Тюильри, где ты уже не бываешь. Наши мужья - люди противоположных партий. Я жена честолюбивого банкира, дурного человека, сокровище мое! А твой муж - добрый, великодушный, благородный человек.
- О, не надо упреков, - сказала графиня. - Упрекать меня была бы вправе только та женщина, которая, познав тоску бесцветного и тусклого существования, попала бы в рай любви, постигла счастье сознавать, что вся ее жизнь принадлежит другому, делила бы с поэтом беспредельные волнения его души и жила двойною жизнью, вместе с ним парила в воздушных пространствах и вращалась в мире честолюбцев, страдала его страданиями, возносилась на крыльях его безмерных наслаждений, находила широкую арену для своего развития и в то же время была спокойна, холодна, безмятежна перед внимательными взглядами света. Да, дорогая, часто приходится сдерживать целый океан в своем сердце, сидя дома, перед камином, на козетке, как мы сидим теперь с тобою. И все же какое счастье быть во власти огромного увлечения, когда от него словно умножаются и натягиваются все струны сердца; ни к чему не быть безучастной, чувствовать, что жизнь твоя зависит от какой-нибудь прогулки, когда в толпе увидишь горящий взгляд, от которого померкнет солнце; волноваться из-за опоздания, быть готовой убить докучливого человека, похищающего одно из тех драгоценных мгновений, когда счастье трепещет в каждой жилке! Как упоительно - наконец-то жить! Ах, дорогая, - жить, когда столько женщин на коленях молят о радостях, от них ускользающих! Подумай, дитя мое, ведь переживать эти поэмы можно только в молодости! Через несколько лет придет зима, холод. О, если бы ты владела этими живыми сокровищами сердца и тебе грозило утратить их...
Госпожа дю Тийе в испуге закрыла лицо руками, внимая этой страстной тираде.
- У меня и в мыслях не было в чем-нибудь упрекнуть тебя, дорогая, - сказала она наконец, видя, что лицо ее сестры залито горючими слезами. - Ты только что в один миг зажгла в моей душе такой пожар, какого еще не гасили мои слезы. Да, жизнь, какую я веду, могла бы оправдать любовь, только что тобою описанную, если бы она расцвела и в моем сердце. Позволь мне думать, что, встречаясь чаще, мы не дошли бы до положения, в каком находимся теперь. Да, Мари, зная мои страдания, ты бы ценила свое благополучие, а в меня вдохнула бы мужество для сопротивления, и я была бы счастлива. Твоя беда - несчастный случай, и ей поможет случай счастливый, между тем как моему горю нет конца. В глазах моего мужа я - олицетворение его роскоши, вывеска для его честолюбия, одна из утех его удовлетворенного тщеславия. Нет у него ко мне ни подлинной привязанности, ни доверия. Фердинанд сух и холоден, как этот мрамор, - и она постучала по плите камина. - Он остерегается меня. О чем бы я ни попросила для себя, меня заранее ждет отказ. Но если это повод щегольнуть, почваниться богатством, то я даже не успеваю высказать желание: он украшает мои комнаты, тратит огромные суммы на мой стол. У меня отменная прислуга, лучшие ложи в театре, изысканная обстановка Ради своего тщеславия он ничего не жалеет, он сотов обшить дорогими кружевами пеленки своих детей, но не станет слушать их криков, не поймет их нужд. Понимаешь ли ты меня? Я осыпана алмазами на приемах во дворце, увешана самыми дорогими побрякушками, когда делаю визиты, - и не могу распорядиться ни одним грошом. Да, жена банкира дю Тийе, вероятно, возбуждающая зависть, с виду купается в золоте, а у нее нет для себя ста франков. Не заботясь о своих детях, отец еще меньше заботится об их матери. Ах, он очень грубо дал мне понять, что заплатил за меня и что мое личное состояние, которым я не располагаю, вырвано у него. Быть может, я даже попыталась бы пленить его, - только ради того, чтобы подчинить его себе; но я наталкиваюсь на постороннее влияние, на влияние одной женщины, вдовы нотариуса. Ей минуло пятьдесят лет, но она еще сохранила прежние притязания и властвует над ним Я чувствую, что освобожусь только после ее смерти. Здесь моя жизнь подчинена регламенту, как жизнь королевы: к завтраку и к обеду меня приглашает звонок, как гостей в твоем поместье. Я выезжаю в точно определенное время для прогулки по Булонскому лесу. Меня всегда сопровождают двое слуг в парадных ливреях, и возвращаться я должна всегда в один и тот же час. Не я распоряжаюсь, а мною распоряжаются. На балу или в театре лакей докладывает мне: "Карета подана", - и мне приходится уезжать, часто в разгар веселья. Фердинанда рассердило бы отступление от этикета, установленного для его жены, а я его боюсь. Посреди этой проклятой роскоши я начинаю тосковать по прошлому и считать, что наша мать была хорошей матерью: она по крайней мере оставляла нас в покое по ночам, и я могла болтать с тобою. Я жила подле создания, любившего меня и страдавшего со мною, между тем как здесь, в этом великолепном доме, я себя чувствую, как в пустыне.