И Вильгельм читал Митеньке, который сидел неподвижно, как статуя, монологи Тимолеона:
Сколь гибелен безвременный мятеж!
И если вы, не проливая крови,
Воистину желаете отчизне
Свободу и законы возвратить,
Умейте, юноши, внимать мужам,
Избравшим вас для подвига святого,
Они рекут в благую пору вам:
"Ударил час восстанья рокового!"
Древних героев Вильгельм любил почти как Пушкина и Грибоедова. Он, задыхаясь от волнения, читал письма Брута к Цицерону, в которых Брут, решившийся действовать против Октавия, упрекал Цицерона в малодушии. И после этого чтения Вильгельм садился на коня и мчался как бешеный.
Слезы душили его: ему двадцать шесть лет - что совершил он для отечества? И в Закупе, среди доброй семьи, становилось ему тяжело.
Рабство, самое подлинное, унижающее человека, окружало его.
Эта милая сестра, этот ее ученый муж были прекрасные люди, и без них Вильгельм был бы одинок как перст; они не очень притесняли дворовых и не особенно отягощали мужиков. Но раз он увидел, как кучер вел на конюшню старика дворового. Провинность старика была тяжелая: он выпил лишнее, попался навстречу барам и нагрубил. Старик шел, опустив голову и нахмурив брови; он не смотрел по сторонам. Кучер был плотный, остриженный в скобку мужик и вел его равнодушно.
Он поклонился барынину брату. Вильгельм остановил их:
- Вы куда?
Кучер неохотно отвечал:
- Да вот за провинность наказать Лукича следует. Вильгельм сказал твердо:
- Идите домой.
Кучер почесал в затылке и пробормотал:
- Да уж не знаю, ваша милость, как тут быть. Велено.
- Кто велел? - спросил Вильгельм, не глядя на кучера.
- Григорий Андреевич велели давеча.
- Домой немедленно! - крикнул Вильгельм и в бешенстве двинулся к кучеру.
- Старика отпустить! - крикнул он опять тонким голосом.
- Это нам все едино, - бормотал кучер, - можно и отпустить.
Дома Вильгельм к обеду не вышел. Григорий Андреевич, узнав обо всем, имел серьезное объяснение с Устиньей Карловной.
- Так нельзя. Вильгельм должен был ко мне обратиться. Это называется подрывать в корне всякую власть дворянскую.
Два дня отношения были натянуты, и за обедом молчали. Потом сгладилось.
Через неделю Вильгельм призвал к себе Семена. Семен пришел в своем кургузом синем фраке. Вильгельм с отвращением оглядел его одежду.
- Семен, у меня к тебе просьба. Сделай милость, позови ко мне деревенского портного. Он сошьет тебе и мне русскую одежду. Ты шутом гороховым ходишь. Сапоги добудь мне.
Через пять дней Вильгельм и Семен ходили в простых крестьянских рубахах и портах. Они сшили себе и армяки.
Григорий Андреевич пожимал плечами, но не говорил ничего.
- Барин чудачит, - фыркала девичья.
Вильгельм не смущался.
Скоро Вильгельм стал ходить на деревню. Глинкам принадлежали две деревни: в двух верстах от усадьбы лежало Загусино, деревня большая, опрятная, а верстах в пяти, в другую сторону, Духовщина. Вильгельм ходил в ближнюю, Загусино. Староста, высокий и прямой старик, Фома Лукьянов, завидев барынина брата, выходил на крыльцо и низко кланялся. Фома был умный мужик, молчаливый. Устинья Карловна звала его дипломатом. К Вильгельму относился оп почтительно, но глаза его, маленькие и серые, были лукавы. Деревня пугливо шарахалась от барина. Только один старик встречал его ласково. Это был Иван Лотошников, старый деревенский балагур и пьяница. Ивану было уже под семьдесят, оп помнил еще хорошо Пугачева и раздел Польши. Жил он плохо, бобылем, был плохим крестьянином. С ним Вильгельм подолгу беседовал. Старик пел ему песни, а Вильгельм записывал их в тетрадь. Уставив глаза в окно, Иван заводил песню. Пел он, что ему приходило в голову. Раз он пел Вильгельму:
А у нас по морю, морю,
Морю синенькому,
Там плывет же выплывает
Полтораста кораблей.
Вот на каждом корабле
По пятисот молодцов,
Гребцов-песенников;
Хорошо гребцы гребут,
Славно песенки поют,
Разговоры говорят,
Все Ракчеева бранят...
Иван огляделся по сторонам, хитро подмигнул Вильгельму и понизил голос:
Во, рассукин сын Ракчеев,
Расканалья дворянин;
Всю Расею погубил,
Он каналы накопал,
Березки насажал...
- Откуда ты эту песню взял? - удивился Вильгельм.
- А сам не знаю, - отвечал Иван, - солдат нешто проходил, сам не знаю, кто такой из себя.
"Вот тебе и листы тургеневские, - подумал Вильгельм. - Сами обходятся".
- Хочешь, я тебе про Аракчеева скажу стихи? - спросил он Ивана.
И он прочел ему протяжным голосом:
Надменный временщик, и подлый и коварный,
Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный,
Неистовый тиран родной страны своей,
Взнесенный в важный сан пронырствами злодей!
Что сей кимвальный звук твоей мгновенной славы?
Что власть ужасная и сан твой величавый?
Ивану стихи понравились.
- Кимвальный звук, - повторил он и покачал головой. - Верно, что так. Ты, што ль, сам сложил иль где слыхал?
- Это мой друг сочинил, - сказал гордо Вильгельм, - Рылеев его фамилия.
Стихи заняли Ивана чрезвычайно.
- В Ракчееве главная сила, - таинственно сказал он Вильгельму. Однова человек проходил, говорил, что Ракчеев царя опоил и всю Расею на поселение пустил. И будто у царя зарыт указ после смерти всем крестьянам делать освобождение, ну, - место один Ракчеев знает. Все одно пропадет.
- Аракчеев, это верно, влияет на царя, - сказал Вильгельм. - Это его злой демон; но сомнительно, чтобы царь имел такое завещание.
- Мы ничего не знаем, - сказал Иван, - люди говорят. Все одно. Может, и нет завещания. Ты, я знаю, - Иван хитро ему подмигнул, - все про хрестьян бумажки пишешь. Для чего пишешь? - спросил он его, сощуря глаза с любопытством.
Вильгельм пожал плечами:
- Я простой народ люблю, Иван, я вам завидую,
- Ну? - сказал Иван и покачал головой. - Неужели завидуешь? Что так?
Вильгельм никак не мог ему растолковать, почему он завидует.
- Нет, - строго сказал Иван, - ты барин хороший, но завидовать хрестьянству это смех. Нешто солдат еще - тот может завидовать, да клейменный, каторжный. Те на кулаке спят. А тебе завидовать хрестьянству обидно. Это все одно, что горбатому завидовать. Нет хрестьянству хода. А тебе што? Чего завидуешь?
- Я не то сказал, Иван, - проговорил задумчиво Вильгельм, - мне совестно на рабство ваше глядеть.
- Погоди, барин, - подмигнул Иван, - не все в кабале будем. Пугачева сказнили, а глядь - другой подрастет.
Вильгельм невольно содрогнулся. Пугачев пугал его, пожалуй, даже более, чем Аракчеев.
- А ты Пугачева помнишь? Расскажи о нем, - спросил он, насупясь, Ивана.
- Не помню, - неохотно ответил Иван, - что тут помнить? Мы ничего не знаем.
II
Однажды вечером Григорий Андреевич слишком пристально смотрел на Вильгельма, как бы не решаясь начать разговор о чем-то важном. Наконец он взял Вильгельма за руку и сказал ему с той особой учтивостью, по которой Вильгельм догадывался, каким любезным гвардейцем был некогда этот человек.
- Mon cher Guillaume 1, мне нужно с вами поговорить.
1 Мой милый Вильгельм (франц.).
Они прошли в небольшой кабинет, увешанный портретами писателей и генералов. На видном месте висел портрет Карамзина с его собственноручной надписью. На столе в чрезвычайном порядке лежали книги, какая-то рукопись и стояли портретики великих князей в военных костюмчиках, с неуклюжими детскими надписями. Григорий Андреевич опустился в кресла и минуты с две думал. Потом, посмотрев на Вильгельма смущенно, он сказал, чего-то робея:
- Я давно наблюдаю за вами, mon cher Guillaume, и прихожу к заключению, что вы на ложном пути. Я не хуже вас знаю, что дальше так продолжаться не может, но ваше поведение по отношению к крестьянам меня серьезно смущает.
Вильгельм нахмурился:
- В своенародности русской, Григорий Андреевич, я вижу обновление и жизни, и литературы. В ком же сохранилась она в столь чистом виде, как не у доброго нашего народа?
Григорий Андреевич покачал головой:
- Нет, вы ошибаетесь, вы огнем играете. Я отлично Знаю, что троны шатаются, и не этому господину, - он махнул рукой на портрет Константина, стоявший на столе, - удержаться после смерти Александра, а о мальчиках, он указал на портреты Николая и Михаила, - я и не говорю. Я понимаю вас. После семеновской истории для меня все ясно. Но, mon cher, не обманитесь: для того чтобы создать вольность, о которой ваш Тимолеон мечтает, должно на аристократию опираться, а не на чернь.
Вильгельм с изумлением смотрел на Григория Андреевича. Этот тихий человек, любивший цветы, молчаливый и замкнутый, оказывался совсем не так прост, как думал Вильгельм раньше.
- Но ведь я о черни ничего в трагедии не говорю, - пробормотал он. - А крестьян я за своенародность люблю и их крепостное состояние нашим грехом почитаю.
- Я о своенародности не говорю, mon cher frere 1, - улыбнулся Григорий Андреевич, - но если люди, подобные вам, будут сближаться с чернью, - глаза Григория Андреевича приняли жесткое выражение, - то в решительный день, который, может быть, не столь далек, сотни тысяч дворовых наточат ножи, под которыми погибнем и мы и вы.
1 Дорогой брат (франц.).
Вильгельм вдруг задумался. У него не было ответа Григорию Андреевичу, он никак не ожидал, что вольность и своенародность как-то связаны с ножами дворовых.
Григорий Андреевич сказал тогда, видимо довольный:
- Но я, собственно, не за тем вас сюда пригласил. Я о деле литературном хочу с вами посоветоваться.
Вильгельм все более удивлялся.
- А я думал, Григорий Андреевич, что вы уже давно труды литературные оставили.
Глинка махнул рукой:
- Бог с ними, с литературными трудами. Я записки
писать задумал. Вот рылся сегодня в старых записках: вижу, много наблюдений, для историка будущего небесполезных, ускользнет, коли их не обработаю.
Вильгельм насторожился:
- Полагаю, Григорий Андреевич, что мемуары ваши будут не только для историков любопытны.
Глинка опять улыбнулся.