«Фу, какая гадость!» – прошептала Филифьонка и, когда гусеница исчезла, встряхнула тряпку. Она подняла таз и вылезла из окна, чтобы помыть его снаружи.
На лапах у Филифьонки были войлочные тапочки, и, ступив на крутую мокрую крышу, она заскользила вниз. Она не успела испугаться. Ее худенькое тело мгновенно и резко подалось вперед, какие-то секунды она катилась по крыше на животе, потом лапы ее уперлись в самый край крыши, и она остановилась. И тут Филифьонка испугалась. Страх, противный, словно привкус чернил во рту, заполз в нее. Она опустила глаза и увидела землю далеко внизу, от ужаса и удивления у нее свело челюсти, и она не могла кричать. Да и звать было некого. Филифьонка наконец отделалась от всех своих родственников и от всех назойливых знакомых. Теперь у нее было сколько угодно времени, чтобы ухаживать за домом, лелеять свое одиночество, падать с крыши в сад, где не было никого, кроме жуков да немыслимых гусениц.
Филифьонка чуть проползла вверх червяком, пытаясь уцепиться лапами за скользкую жесть крыши, но снова скатилась назад. Ветер раскачивал раскрытое окно, листва в саду шелестела, время шло. На крышу упало несколько дождевых капель.
И тут Филифьонка вспомнила про громоотвод, который тянулся от чердака на другой стороне дома. Очень медленно и очень осторожно начала она двигаться по краю крыши – крошечный шажок одной лапой, потом другой, глаза крепко зажмурены. а живот сильно прижат к крыше. И так Филифьонка обошла вокруг своего большого дома, думая только о том, чтобы у нее не закружилась голова. Что тогда с ней будет?
Вот она нащупала лапой громоотвод, вцепилась в него изо всех сил и поднялась, не открывая глаз, до верхнего этажа. Она уцепилась за узенький деревянный барьерчик, окружавший чердачный этаж, проползла немного и замерла. Потом приподнялась, встала на четвереньки, подождала, пока пройдет дрожь в коленках, и, нимало не чувствуя себя смешной, поползла. Одно окно, другое, третье... Все заперты. Собственная длинная мордочка мешала ей, слишком длинные волосы щекотали нос. «Только бы не чихнуть, – подумала она, – ведь тогда я потеряю равновесие... Не надо смотреть по сторонам и думать ни о чем не надо». Одна тапочка согнулась пополам, пояс расстегнулся... «Никому-то я не нужна... Вот-вот в одну из этих ужасных секунд я...»
А дождь все капал и капал. Филифьонка открыла глаза, чуть повернула голову на крутой скат крыши, за которым начиналась пустота. Ее лапы снова задрожали, и мир вокруг нее завертелся, голова закружилась. Она на миг оторвалась от стены; карниз, в который она упиралась, стал в ее глазах узеньким и тоненьким, как лезвие ножа, и в эту бесконечную секунду перед ней прошла вся ее филифьонская жизнь. Она медленно отклонилась назад, подальше от неумолимого и зловещего угла падения, и так и застыла не целую вечность, потом опять приникла к стене.
Все в ней слилось в одно стремление: стать совсем плоской и двигаться вперед. Вот, наконец, окно. Ветер плотно захлопнул его. Оконная рама совсем гладкая, ухватиться не за что, не за что потянуть. Ни единого маленького гвоздика. Филифьонка попробовала зацепить раму шпилькой, но шпилька согнулась. Она видела сквозь стекло таз с мыльной водой и тряпку – приметы спокойной повседневности, недосягаемый мир.
Тряпка! Она застряла между рамой и подоконником... Сердце Филифьонки сильно застучало – она видела уголок тряпочки, захлопнутый рамой и высунувшийся наружу, она ухватила его кончиками лапки и потянула медленно, осторожно... «О, пусть она выдержит, пусть она окажется новой и крепкой, а не старой и ветхой... Никогда больше не стану беречь старые тряпки, никогда больше не буду ничего беречь, буду транжиркой... и убирать перестану, я слишком часто навожу порядок, я ужасная чистоплюйка... Я стану совсем другой, вовсе не филифьонкой...» – думала Филифьонка в безнадежной мольбе, потому что филифьонка может быть только филифьонкой и никем другим.
И тряпка выдержала. Окно приоткрылось, ветер широко распахнул его, и Филифьонка сделав рывок вперед, почувствовала, что она в безопасности. Теперь она лежала на полу, а в животе у нее что-то крутилось и вертелось – ей было ужасно плохо.
Ветер раскачивал абажур, кисточки качались на одинаковом расстоянии друг от друга, и на конце каждой кисточки висела бусинка. Она внимательно и удивленно разглядывала их, будто видела впервые. Она никогда раньше не замечала, что шелк абажура красный, этот ужасно красивый красный цвет напоминал солнечный закат. И крюк на потолке показался ей каким -то совсем другим.
Филифьонка стала приходить в себя. Она призадумалась: почему это с крючков все свешивается вниз, а не куда-нибудь в сторону и от чего это зависит? Вся комната изменилась, все в ней стало каким-то новым, Филифьонка подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Нос с одной стороны был весь исцарапан, а волосы – мокрые и прямые, как проволока. И глаза были какие-то другие. «Подумать только, что у всех есть глаза. И как только они устроены, что могут все видеть?» Ее начало знобить -верно, от дождя и от того, что за эту секунду страха как бы пронеслась вся ее жизнь. Она решила сварить кофе. Филифьонка открыла кухонный шкаф и увидела, что у нее слишком много посуды. Ужасно много кофейных чашек, слишком много кастрюль и сковородок, горы тарелок, сотни других кухонных предметов – и все это лишь для одной Филифьонки! Кому это все достанется, когда она умрет?
– Я никогда не умру, – прошептала Филифьонка и, захлопнув дверцу шкафа, побежала в столовую, проскользнула между стульями, выбежала в гостиную, раздвинула оконные шторы, поднялась на чердак. Повсюду было тихо. Филифьонка распахнула дверцы платяного шкафа и, увидев лежащий в шкафу чемодан, поняла наконец, что ей надо делать. Она поедет в гости. Ей надо отвлечься, побыть в обществе. В компании с теми, с кем можно приятно поболтать, с теми, которые снуют взад и вперед и заполняют собой весь день, так что у них не остается времени для страшных мыслей. Не к хемулю, не к Мюмле, только не к Мюмле! Только к семье муми-троллей. Самое время навестить Мумимаму.
Когда у тебя возникает желание что-то сделать, нужно немедленно принимать решение и не ждать, пока это настроение пройдет. Филифьонка вынула чемодан, положила в него серебряную вазу – ее она подарит Муми-маме. Потом вылила мыльную воду на крышу и закрыла окно, вытерла голову полотенцем, закрутила волосы на бигуди и выпила чашку чая. Дом обретал покой и становился прежним. Филифьонка вымыла чашку, вынула серебряную вазу из чемодана и заменила ее фарфоровой. Из-за дождя сумерки наступили рано, и она зажгла свет.
«И что это мне взбрело в голову? – подумала Филифьонка. – Абажур вовсе не красный, а коричневый. И все равно я отправляюсь в гости».
Стояла поздняя осень. Снусмумрик продолжал свой путь на юг. Иногда он останавливался, разбивал палатку, не задумываясь о том, как бежит время, бродил вокруг, ни о чем не думая, ни о чем не вспоминая. И еще много спал. Он смотрел по сторонам внимательно, но без малейшего любопытства, не заботясь о том, куда идет, – лишь бы идти дальше.
Лес был тяжелый от дождя, деревья словно застыли. Все завяло и поникло, только внизу, прямо на земле, расцвел потаенный осенний сад. Он поднимался из гнили с мощной силой. Это были странные растения, блестящие, разбухшие, так не похожие на то, что растет летом. Голый желто-зеленый черничник, красная, как кровь, клюква. Незаметные летом мхи и лишайники вдруг разрослись пушистым ковром и завладели всем лесом. Лес повсюду пестрел новыми яркими красками, и повсюду на земле светились опавшие красные ягоды рябины. Папоротник почернел.
Снусмумрику захотелось сочинить песню. Он ждал, пока это желание окончательно созреет, и в один прекрасный вечер достал с самого дна рюкзака губную гармошку. Еще в августе в Долине муми-троллей он сочинил пять тактов, которые бесспорно могли стать блестящим началом мелодии. Они явились внезапно, сами собой, как приходят любые свободные звуки. Теперь настало время собрать их и сделать из них песню о дожде.
Снусмумрик прислушался и ждал. Пять тактов не приходили. Он продолжал ждать, вовсе не волнуясь, потому что знал, как бывает с мелодией. Но ничего, кроме слабого шороха дождя и журчания водяных струй, не слышал. Вот стало совсем темно. Снусмумрик взял свою гармошку и положил ее обратно в мешок. Он понял, что пять тактов остались в Муми-доле и он найдет их, лишь когда вернется туда.
Снусмумрик знал миллионы других мотивов, но это были летние песенки про все на свете, и Снусмумрик отогнал их от себя. Конечно, легкий шорох дождя и журчанье воды в ручейках -все те же самые звуки одиночества и красоты, но какое ему дело до дождя, раз он не может сочинить о нем песню.
Хемуль просыпался медленно, он узнавал сам себя и хотел быть кем-нибудь другим, кого он не знал. Он чувствовал себя еще более усталым, чем в тот момент, когда ложился, а ведь сейчас начинался новый день, который будет длиться до самого вечера, а за ним пойдет еще день, еще и еще, и все они будут похожи друг на друга, как дни хемуля.
Он заполз под одеяло, уткнулся носом в подушку и подвинул живот на край кровати, где простыня была прохладная. Потом широко раскинулся, так что занял всю кровать, и ждал, когда к нему придет приятный сон. Но сон не приходил. Тогда он свернулся и стал совсем маленьким, но это тоже не помогло. Он попробовал стать хемулем, которого все любят, потом бедным хемулем, которого никто не любит. Но он по-прежнему оставался хемулем, который, как ни старался, ничего хорошего толком сделать не мог. Под конец он встал и натянул брюки.
Хемуль не любил раздеваться и одеваться, это наводило его на мысль, что дни проходят, а ничего значительного не происходит. А ведь он с утра до вечера только и делает, что руководит и дает указания. Все вокруг него ведут жизнь бестолковую и беспорядочную; куда ни глянь, все надо исправлять, он просто надорвался, указывая каждому, как надо вести себя и что делать.