Дверь настежь. В моленной крутили вихри. И вслед беглецу, сквозь мрак, черное, пугающее, как мрак, неслось:
- Христопродавец... Богоотступник... Проклинаю...
- Отец, отец... - весь содрогаясь, хрипел выбежавший во вьюжную ночь Зыков. Волосы его шевелились, плечи сводило назад, живот и грудь сразу стали пустыми, обледенелыми.
Ночь была вьюжная, беззвездная. Гудели сосны, вихристый, взлохмаченный ветер выл и плакал, и нигде не видно сторожевых огней.
Зыков слег.
В бреду вскакивал с постели, кричал, чтоб горнист играл сбор: красные соединились с белыми, идут сюда, брать Зыкова. Иннокентьевна сбилась с ног: натирала мужа редечным соком, накидывала на голову древний плат от древнего Спасова образа.
В дом входили партизаны, шопотом разговаривали с Иннокентьевной, качали головами, уходили, совещались у костров, как бы не умер Зыков, что делать тогда, куда итти?
На четвертый день Зыков оправился. Он запер на замок моленную, ключ положил в карман и вечером, пред закатом солнца, пошел на погост, постоял в раздумьи, без шапки, над могилой отца. Молиться не хотелось, могила казалась чужой, враждебной.
Солнце светило по-весеннему, снег слепил глаза, Зыков щурился, косясь на черные кресты погоста.
И, проезжая среди полуразрушенных улиц, дядя Тани, Афанасий Николаевич Перепреев тоже косился на черные кресты обгорелых церквей и колоколен.
При встрече плакали радостно, жутко, сиротливо. Всем семейством ходили на кладбище, молились могиле под широким деревянным крестом с врезанной в середку иконой Николая Чудотворца. Отец Петр служил панихиду. Неутешней всех была мать Тани: подкосились ноги, упала в снег.
Афанасий Николаевич сказал:
- Страстотерпец.
- Вот именно, - подхватил отец Петр. - Иже во святых, надо полагать.
Таня утирала слезы белой муфтой. Верочка, закусив губы, смотрела в сторону, мускулы бледного ее лица дрожали.
Сорока с хохотом перелетела с березы на березу, синим, с блестками, дождем сыпался с сучьев снег.
- Все бегут на восток, - говорит дядя. - Войска, и за войсками - обыватели: торговцы, купечество, чиновники, ну, словом - буржуи, как теперь по-новому, и всякий люд. А что творится в вагонах? Боже мой, Боже! Человек тут уж не человек. Звереет. Только себя знает. Вот, допустим, я. Человек я не злой, богобоязненный, а даже радовался, когда за окошко больных бросали. Ух ты, Боже! Вот закроешь глаза, вспомнишь, так и закачаешься. Видишь, поседел как.
Афанасий Николаевич походил на Танина отца. Она шла с ним под руку, ласково прижималась к нему.
- А вам всем надо утекать, - говорил дядя. - А то придут красные - по головке не погладят вас.
Они были уже дома, раздевались.
- Куда ж бежать? - спросила Верочка.
- В Монголию. Выберемся на Чуйский тракт, а там чрез Кош-Агач, в Кобдо, в Улясутай.
- Дорогой убьют, - сказала мать.
В глазах Тани промелькнули огонь и дрожь.
- Мы поедем к Зыкову - восторженно проговорила она - Зыков даст нам охрану.
- Полно! - вскричала мать. - Опять Зыков? Постыдись...
- Да, да, Зыков! - выкрикивала Таня, и все лицо ее было, как пожар. - Зыков спаситель наш.
- Что ты говоришь! - вскипела мать. - Несчастная дрянь! Дядю-то постыдись родного... Спаситель...
Таня тяжело задышала, села на диван, опять поднялась, перекинула на грудь косы, нервно затеребила их:
- Мамаша! Я люблю Зыкова! Люблю, люблю... К нему уеду... Вот!
Мать и в ярь и в слезы, мать пискливо кричала, топала каблуками в пол.
Таня заткнула уши, мотала головой и, потеряв над собой волю, твердила:
- Люблю, люблю, люблю...
- Ах ты, проклятая девченка! - и мать звонкую влепила ей пощечину, и вторую, и третью. - На! На, паршивка! На!
Дядя растерянно стоял, разинув рот.
- Вот, полюбуйся на племянницу! - пронзительно закричала мать. - Вот какие нынче девки-то! - и, застонав, побежала грузно и неловко в спальню.
А подросток Верочка плевала на сестру, подносила к ее носу сухие кулачки:
- Разбойницей хочешь быть? Атаманшей?! Тьфу!
Вволю наплакавшись, Таня пошла на обрыв реки и долго глядела на скалистые, покрытые лесом берега, в ту сторону, куда скрылся черный всадник. Хоть бы еще разок увидать его. Зыков, Зыков! Но напрасно она в тоске ломала руки: черному всаднику заказан сюда путь.
Черный всадник собирается в глубь Алтайских гор. Там, в монастыре, за белыми стенами, крепко сидели белые - пыль, шлак, отбросы - последний на Алтае Колчаковский пошатнувшийся оплот. Они будут уничтожены, раздавлены, как клопы в щели: Зыков идет.
Таня видит его, Таня торопит родных отъездом.
Перепреевы спешно распродали, раздарили мебель, посуду, а сундук с ценными вещами закопали ночью в саду - Афанасий Николаевич до поту работал две ночи.
Ночью же, когда небо было темно от туч, за ними приехал из деревни приятель; они перерядились во все мужичье и, как мужики, выехали с мужиком из города.
Они ехали "по веревочке", от верного человека к верному человеку, у бывших покупателей своих, дружков, загащивались по неделе.
На другой день их отъезда городок был занят красными. В весенних солнечных днях, на высоких струганых флагштоках, крепко, деловито, заалел кумач. Власть тотчас же окунулась в дело, в жизнь. Но все было разбито, разграблено, сожжено, жителям грозил неминуемый голод.
А ну-ка! Кто хозяйничал?..
ГЛАВА XV.
- Товарищ Васильев, приведите сюда того... как его... партизана, - распорядился начальник красного передового отряда Блохин.
Он был коренастый, черноусый, небольшого роста молодой человек, лицо сухое, нервное, утомленное, в прищуренных глазах настороженность и недоверие. Американская новая кожаная куртка, за желтым ремнем револьвер, американские желтые, с гетрами, штиблеты.
Ввели партизана. До полусмерти изувеченный, он две недели просидел в тюрьме. Левый глаз его выбит, голова обмотана грязной тряпкой. Торчат рыжие усы.
За столом, рядом с Блохиным, пятеро молодежи и один бородач, все в зимних шапках, с ушами. Семь винтовок, дулом вперед, лежат на столе. Чернильница, бумага. Тот самый зал, где был последний митинг. На знамени вышито: "Вся власть Советам". В зеленых хвоях портреты Ленина и Троцкого. Входят с докладами и выходят красноармейцы. Двое с винтовками у дверей.
- Ваша фамилия, товарищ? - начинает Блохин допрос, обмакнув перо.
- Курицын Василий, по прозвищу Курица, извините, ваша честь, - поправляя грязную тряпицу на глазу, вяло ответил партизан.
- Вы из отряда Зыкова?
- Так точно. Из Зыковского, правильно. Из его шайки.
- Какая была цель вашего прихода в город?
Курица хлопает правым глазом, трет ладонью усы и говорит:
- Порядок наводить.
- И что же, товарищ, по вашему? Вы порядок навели?
- Так точно.
Блохин, улыбаясь, переглянулся с улыбнувшимися товарищами, а Курица сказал:
- Ваше благородие. Я дубом не могу, в стоячку. Я лучше сяду... Дюже заслаб. Голодом морили меня, не жравши. Вот они какие варнаки, здешние жители. Избили всего... почем зря. Терплю... А все чрез Зыкова... - он чвыкнул носом и, как слепой, пощупав руками стул, сел.
Бородач подошел к партизану, отвернул полу барнаульского полушубка, сунул ему бутылку водки и кусок хлеба:
- Подкрепись.
Курица забулькал из горлышка, крякнул и стал чавкать, давясь хлебом, как голодный пес. Лицо его сразу повеселело.
- Почему ваш отряд разрушил крепость, сжег имущество республики, склады, монополию, дома граждан? Товарищ Курица, я вас спрашиваю.
- Чего-с?
Блохин повторил.
- А по приказу Зыкова, - привстал, почесался и опять сел Курица. - Он, проклятый Зыков, чтоб его чрез сапог в пятку язвило. Бей, говорит, в мою голову - я ответчик. Эвот я какой одежины через него мог лишиться: господска шуба с бобрячьим воротником. Вернул меня, Зыковскую площадь велел назвать... Вот я и назвал. Едва не укокошили. Очухался, гляжу - в тюрьме. А я уж думал, что померши. Вот как... хы!.. И глаз вышибли... - голос его стал веселым.
- Где вы взяли шубу, товарищ?
- А так что нам Зыков дал.
- А вы кто? Чем занимались?
- То есть я? Мы займовались, известно дело, хрестьянством. Всю жизнь на земле сидим. Из самой я из бедноты, можно сказать, дрянь мужик, самый бедный, из села Сростков... Поди, слыхали? Село наше возле, значит...
- А ведь ты, Курица, с каторги сбежал, из Александровской каторжной тюрьмы. Ты лжец! - и глаза Блохина из узеньких вдруг превратились в большие и колючие.
Курица завозился на стуле:
- Кто, я? Кто тебе сказал?
- Твой товарищ. Тоже партизан.
Курица вдруг ошалел. Вытаращенный глаз его завертелся, и все завертелось пред его взглядом: стол, комната, винтовки, серьезные вытянутые лица красноармейцев, а чернильница подскакивала и опять шлепалась на место.
- Какой такой товарищ? Врет! Как кликать, кто?
- Это тебя не касается, - рубил Блохин, пристукивая торцом карандаша в столешницу. - Откуда у тебя взялись часы, трое золотых часов, тоже Зыков подарил?
- Не было у меня часов.
- Гражданин Стукачев! - крикнул Блохин. - Позовите гражданина Стукачева.
Тощий, как жердь, портной вошел, хрипло кашляя. Скопческое лицо его позеленело, сухие губы сердито жевали, поблескивали темные очки:
- Я его, подлеца, от смерти спас... А понапрасну, не надо бы их, злодеев, жалеть. Часы, вот они... В штанах нашли у разбойника.
- Засохни, кляуза! - крикнул Курица и закачал с угрозой шершавым кулаком: - Вот Зыков придет, он те... Да и прочих которых не помилует, всех под лед спустит... хы! Начальнички тоже...
- Молчать! - прозвенело от стола.
Опрашивались еще свидетели, вместе с отцом Петром Троицким.
Дыхание отца Петра короткое, речь путаная, сладкая, священник волновался. Он красную власть почитает, он всегда был сторонник силы и справедливости, так как лозунги Советской власти, поскольку ему известно из газет и отрывочных слухов, всецело совпадают с заветами Евангелия. К белым же он был совершенно равнодушен: ибо полное их неуменье властвовать и воплощать в себе государственную силу привели к такому трагическому состоянию богохранимый град сей. А Зыков, что же про него сказать? Сектант, бывший острожник, изувер, человек жестокий, властный, якобы одержимый идеей восстановить на Руси древлее благочестие. Но отец Петр этому не верит, ибо дела сего отщепенца не изобличают в нем религиозного фанатика. Напротив, в нем нечто от Пугачева. И ежели глубоко уважаемые товарищи изволят припомнить творение величайшего нашего поэта Александра Пушкина...