Небо бледнело, звезды скрывались вместе с тьмой. Неуверенно пропорхнула полуночная птица. Где-то вдали кричал марал, и крик его, как мяч, перебрасывался от горы к горе.
Зыков понял, что все для него кончено теперь. Значит, прав подосланный перевертень, рябой кержачишка, - для новой власти Бога нет. Ага!
И неожиданно:
- А ты, Танюха, боишься смерти?
Таня не сразу поняла.
- Боюсь, - передохнув, сказала она, и еще сказала: - При тебе - нет.
Он опять роняет: "угу" и долго едут молча.
Он в сущности не молчит, он в молчаньи спорит сам с собой, задает вопросы, соглашается, молча опровергает себя, иногда громко восклицает:
- О, чорт!
Тогда Таня открывает глаза, ей очень захотелось перед утром спать, она так за последние дни истомилась.
И на главный вопрос свой Зыков никак не может подыскать ответа. Сначала, с прошлого года, было так просто и ясно все: он бил белых, бил чехо-словаков, мстил попам, богачам и власть имущим, он стоял за правду. Он чуял и знал, что оттуда, из-за Уральских гор, идет и придет сюда сильная рать, с той же самой, с его, Зыковской, правдой. Вот рать пришла и принесла с собою свою, новую, не Зыковскую правду. Да разве две на свете правды? Нет, вся правда у Зыкова, потому что он с Богом, те же - без Бога, и в их делах, в их сердце - ложь. Так или не так? Кто даст ответ ему?
Он не верит сам себе, и его душу раздирает смертельная тоска.
А дорога подошла к отвесной скале, и отсюда по узкому карнизу-бому будет итти версты две над страшной бездной.
- Танюха, лебедка белая, - ласково говорит он, - а ведь тебе на свою кляченку придется сесть.
- Боюсь. Не езживала по бомам.
- Как же быть?
И горы спросили: "как же быть?". В горах тишина, горы жадны до звуков, горы, как попугаи, любят поболтать с людьми.
В темных кручах под ногами белел туман, из ущелий, из падей между гор тоже гляделись зыбкие облака тумана. Наступал рассвет, небо полиняло, защурилось. Было очень свежо, в каменных выбоинах замерзли лужи, и бесчисленные хрустальные зеркала поглядывали холодом на Таню.
- Я озябла, - сказала она, передернув худенькими плечами.
- Греться некогда, - сказал Зыков. - Вот встанет солнце, обогреет. Кровь у тебя, как горячая брага хмельная, ничего. Так и быть, поедем на одном коне, только я впереди, а ты позади меня, верхом, сиди прямо в струнку, держись за мой кушак, гляди в спину, вниз не гляди, с непривычки страшно, голову обнесет. Дорога убойная. Вишь, какая дорога? Ну, с Богом.
Он старался говорить уверенно, ободряюще. Когда двинулись, добавил:
- Ничего... Не бойся.
Но Таня вдруг забоялась, ей стало страшно от голоса Зыкова, ей сердце вдруг сказало: берегись!
Да, в голосе Зыкова притаилось что-то, как в чулане вор. Он решил кончить все разом. Он все принес в жертву, отца убил, - но что же оказалось на поверку? Партизаны, друзья, все, все оставили его, и правда его - не правда. Значит, довольно жить. И это будет незаметно, будет сразу, Таня не успеет испугаться.
- А ежели, деваха, я умру?.. вот нечаянно с седла ежели сорвусь. А? Да в пропасть... А?
- Ой, молчи ты, - прозвенело за спиной с мучительной болью. - Лучше я... Зыков, миленький...
- Ты молодая, будешь жить... Мое дело кончено...
- Умирать так вместе.
- Ты с ума сошла, деваха!..
- Аха!.. - раскатились горы.
Стало светло в горах, и небо на востоке порозовело.
Таня повернула голову влево. В аршине от ее глаз медленно двигалась серая стена ребристого с опрокинутыми слоями сланца. Кой-где в расщелинах кустики травы, кой-где мох, вот зеленая ящерица сидит на выступе, как игрушка, ждет солнечных лучей.
- Почему это у меня ноет сердце?.. Ужасно ноет, - помолчав, сказала с тревогой Таня.
- Скоро успокоится, - ответил он.
- Почему скоро?
Он молчал. Таня перестала дышать. Сердце ее захолонуло. Преодолев волнение, спросила сквозь испуг:
- Почему?
Зыков ответил дрожащим неверным голосом:
- Потому что... - и остановился. - Потому что взойдет солнышко.
Таня глубоко вздохнула и уперлась лбом в спину Зыкова.
Ей захотелось взглянуть в провалище, вправо, но страшно. Ах, как хочется взглянуть. Нельзя, надо, нельзя, нет надо. Голова повернулась сама собой, глаза упали в бездну. Таня взвизгнула и мотнулась на седле.
- Защурься! - крикнул Зыков. - Самое опасное место скоро...
И вдруг заговорил как-то необычно торопливо и приподнято:
- Знаешь ты... Только сиди смирно, закрой глаза. Я расскажу тебе все, я покаюсь тебе... Меня томят грехи, дух мой в огне весь, на сердце мрак... Мне надо покаяться, очистить себя... Некому больше, как тебе... Слушай!
- Зыков, что ты...
- Молчи, слушай...
- Я боюсь... Страшно мне, Зыков...
- Слушай!.. Сиди смирно... Закрой глаза...
Они были на страшной высоте. Узкая тропа опоясывала почти отвесный склон скалы, как карниз. Конь выбирал, куда ступить. Конь дрожал. Основание скалы скрыто от взора. В пропасти белым жгутом изогнулась речка, она внизу сотрясает камни, грохочет, но сюда не долетает ее рев. Не надо глядеть вниз... Зыков поднял глаза к небу. Конь, всхрапывая, осторожно шел вперед. Зыков бросил поводья.
- Слушай! на моей душе много крови, может, невинной... Слушай, никому не говорил, тебе скажу: я своего отца убил, старца святого, Варфоломея... Да, да... А твоего я не убивал, твоего убили мои.
У Тани глаза широко открыты, открыт рот, и уж ей не страшна бездна, она забыла про опасность, ее страшит иное.
- Степанушка, Степанушка, голубчик!.. Как мне жаль тебя.
- Правда моя в крови, - Зыков говорил скорбно, с убеждением и страстью. - Грехи свои и людишек на мне, как камни. Боже, Господи! Неужели у тебя не найдется милости ко мне? Неужели нет мне спасенья и пощады?
У Зыкова бегут слезы по обветренному носу, на бороду, на грудь. Таня тоже плачет, но не замечает слез.
- Слушай... Ведь не зря же я такой грех на душу взял... Ведь я не изверг, не тать, не убивец, я верный слуга Христов. И вот чую, все дело мое рушилось. Рушилось, девонька, рушилось... Чую, идет против меня сила, сильней меня. И у той силы другая правда... Ежели я прав, они меня сломят своей силой, а ежели правы они - сердцу моему прямая погибель, ведь от своей правды я не отступлюсь. Так стоит ли жить мне?.. Слышишь?
- Ты не любишь меня! не любишь!..
- Люблю... Вот увидишь, не расстанусь с тобой... Люблю.
Вот оно, самое узкое место. Осторожный конь едва уставляет свои ноги на скользкой, точно отполированной, в аршин, тропе. Левые коленки всадников задевают выступы скалы, правые же, вместе с круторебрым боком коня, висят над пропастью. Конь трепещет. Он наваливается на скалу, боясь низринуться. Его копыта стучат по скользкому краю обрыва. Ах...
- Не любишь!..
- Сказал, люблю...
- Не любишь, не любишь, не любишь...
Солнце всходит, черное-черное, вот его лучи, они, как кинжалами, бьют в глаза и в сердце.
Зыков заносит левую руку, чтоб оттолкнуться от скалы... Ах... Тогда вмиг все трое, конь и всадники ухнут в бездну: смерть скорая, в крике, в грохоте, в движеньи.
Зыков весь похолодел.
- Прощай! - крикнул он, накрепко сомкнул глаза, и с силой оттолкнулся.
Все сразу ахнуло, рушилось, закувыркалось, горы скакали и крутились, грохотом раскатывался гром, под ногами то солнце с небом, то земля, то солнце, то земля - трах-трах-трах - вдруг искры, молчанье и тьма.
...............
... - О-о-ох... - надрывно выдохнул всей грудью Зыков и открыл глаза. - Моченьки моей нет, рука не подымается... Любушка, любушка моя... Танюха.
- Степанушка, Степан Варфоломеич! Что с тобой?
Зыков широко перекрестился и вытер рукавом крупный на лице пот. Он весь дрожал и поводил плечами. Этот ярко представленный и пережитый им миг смерти разом испепелил в нем все отчаянье, всю душевную труху. Он - снова прежний - сильный, крепкий, как чугун.
Тропа повернула влево, в расселину, выбросилась на широкую площадку. Извиваясь меж огромных камней и маленьких, уродливых сосенок, она стала постепенно снижаться в лесистую долину.
- Ну, Танюха, будь, что будет, а только перед Богом ты жена мне. Так полагаю, жизнь у меня настанет новая. А никакой власти я знать не хочу, ни советской, ни колчаковской. Я сам себе власть. В Монголию уйду, либо в Урянхай... И тебя с собой... Не отстанешь? Дело будет... Войско соберу. За правдой следить буду. Ха, поди, испугалась? Поди, зашлось сердчишко-то?
Таня смеялась звонко, плакала радостно, целовала Зыкова, смеялась и плакала вместе.
Солнце поднималось жаркое, и густые травы здесь были все в цветах.
ГЛАВА XIX.
Дул небольшой ветерок, перешептывались сосны, день клонился к вечеру.
Тереха Толстолобов сегодня не в духе: вырвавшийся из бани медвежонок задавил двух гусаков и перешиб собаке позвоночник, собака на передних лапах, волоча зад, уползла под амбар и там визжала дурью.
Тереха бил свою старую жену, а Степанида, вытаскивая из жаратка кринки, ухмылялась. Но вот она услыхала во дворе голос Зыкова, и ее бока вдруг тоже зачесались.
- Ладно, ладно, дружок Степанушка... - говорил у ворот Тереха, - ублаготворим, как след быть... И какой это тебя буйный ветер занес опять? Эй, Лукерья! Да не криви ты харю-то... Тьфу, бабья соль. Живо очищай горницу, с девками в амбаре поживете, не зима теперича...
Пред Степанидой стоял Зыков:
- Здорово, молодайка. Отбери-ка самолучшие наряды свои... Вы ростом одинаковы, кажись... Ты погрудастей только. Иди, оболоки ее... там, в лесочке она... Награжу опосля... Ну!..
Степанида сразу все поняла, румяное лицо ее побелело:
- Степан Варфоломеич... А я-то, я-то...
Но в это время вошел Тереха, крикнул:
- Поворачивайся живо! бабья соль...
По двору бегали собаки. Сука под телегой кормила щенят. В трех скворешниках щелкали и высвистывали скворцы, их полированные перья сверкали на заходящем солнце.
Дно котловины, где заимка, покрывали густые вечерние тени гор. Прямо перед глазами спускался с облаков широкий желто-красный склон скалы, и, как седая грива, метался по склону далекий онемевший водопад. Лукерья с девками молча и деловито перетаскиваются в амбар. Кот хвост кверху, ходит за ними взад-вперед. Под телегу по-офицерски пришагал петух, повертел красной бородой, что-то проговорил по-петушиному и клюнул сосавшего щенка в хвост.