Он вскочил в седло - конь покачнулся - и поехал за околицу, на дорогу, проверять сторожевые посты.
- Эй, часовые! Не дремать! - покрикивал он, грозя нагайкой.
А в толпе мужиков крик, ругань, плевки. Парфена тащили из бедноты к богатым. Аристархова не пускали от богатых в бедноту. Драный оборвыш гнусил из левой кучки:
- Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка - собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья - трое... А моя изба, ежели, скажем, собака...
- Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.
Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и, сердце - перец.
Кричал народ:
- У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.
- Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.
- Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?
- Братцы, надо попа расплантовать... Больно жирен.
- Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать... Две Василью, две оборвышу. Только пропьет, сволочь...
- Кто, я? Что ты, язви тя...
- А попу-то что останется?
- Попу - собака.
- Это не дело, мужики, - выкрикивали бабы.
- Плевала я на Зыкова... Кто такой Зыков? Тьфу!
- А вот подъедет, он те скажет - кто.
Подъехал Зыков:
- Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите...
- Степан Варфоломеич! Набольший! - и драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. - Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня - собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.
Зыков сердито прищурился на него, сказал:
- Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.
В толпе засмеялись:
- Ах, ядрена вошь... Правильно, Зыков!.. Он лодырь.
- Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, - потрогивая поводья, сказал Зыков. - Уравняйте покуда скот... Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню... Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положенье настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства - ни-ни... Эй, Ермаков!
К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.
Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.
Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.
- Чем же тебя побаловать? - спросил Филат. - Чай потребляешь?
- Грешен, пью. Плохой я, брат, кержак стал.
- Эй, баба! Становь самовар, да дай-ка щербы гостям. Такие ли добрые моксуны попались, объяденье.
Щербу ели с аппетитом. Выпили по стакану водки. Как ни просил хозяин повторить - нельзя.
- Мой сын, - сказал Филат, - в дизентирах. Ну, он желает записаться к тебе. Гараська, выходи! Чего скоронился?
Вышел высокий, толстогубый, с покатыми плечами, парень и заскреб в затылке:
- Жалаим... Постараться для тебя, - сказал он, стыдливо покашливая в горсть.
- Пошто для меня? Для ради народа, - поправил Зыков. - Ну, что ж. Рад. Конь есть?
- Двух даем, - сказал отец. - И винтовка у него добрая. Мериканка. И вся амуниция. С фронта упорол.
И пока пили чай, еще записалось четверо, с винтовками и лошадьми.
- Мы не будем убивать, так нас убьют, - сказал поощрительно какой-то дядя от дверей.
Крестьян набилось в избу много. Были и женщины. Зыков крупно сидел за столом среди своих и хозяев, на голову выше всех. Черные, в скобку подрубленные волосы гладко причесаны. Поверх черной рубахи шла из-под густой черной бороды серебряная с часами цепь. Бабы не спускали с него глаз. Акулька, маленькая дочь Филата, выгибаясь и потягиваясь, стояла у печки. Раненая гвоздем рука ее была замотана тряпкой.
Акулька все посматривала на черного большого дяденьку и что-то шептала. Потом кривобоко засеменила к своей укладке, вытащила заветную конфетку с кисточкой и, сунув ее в горсть Зыкову, нырнула, сверкая пятками, в толпу баб и девок. Все захохотали.
Зыков растерянно повертел конфетку, качнул головой и тоже улыбнулся:
- Спасибо, деваха... Расти, жениха найду, - сказал он, пряча подарок в карман.
Акулька, подобрав рубашонку, голозадо шмыгнула по приступкам на печку, к бабушке.
Когда укладывались спать, хозяин спросил:
- Много ли у тебя, Зыков, народу-то?
- К двум тысячам подходит.
- Поди, твои кержаки больше?
- Всякие. Чалдонов* много да беглых солдат. Каторжан да всякой шпаны - тоже прилично. А кержаков не вовся много.
* Чалдон - коренной сибиряк-крестьянин.
- А с Плотбища есть кержаки у тя?
- С Плотбища? Кажись, нет. А где это? Чего-то не слыхал.
- Весной откуда-то прибегли, разорили, вишь, их там. В глухом логу живут... Нонче пашню запахивали быдто. Верстов с пятнадцать отсель.
- Надо навестить, - сказал Зыков и стал одеваться.
- Куда ты? Что ты, ночь... Спи!
- Ничего. Я там переночую. Скажи-ка парню своему, чтоб двух коней мигом заседлал. Он знает дорогу-то?
Зыкову хотелось спать, глаза не слушались, но он враз пересилил себя. Горела лампадка у старых икон. Шестеро товарищей его спали в повалочку на полу. Он притворил за хозяином дверь и поднял за плечи рыжеголового.
- Слушай-ка, Срамных. Ну, прочухивайся скорей, чего шары-то выпучил! Это я. Вот что... - Зыков задумался. - Завтра до солнца айда в город. По пути смени коня и дальше. Чтоб к вечеру туда поспеть. Вынюхай, понимаешь, все. Кой-кого поприметь. Умненько.
Потом поднял корявого и низенького, в черной бороде с проседью, тот сразу вскочил и коренасто, как кряж, стоял на шубе, раскорячив ноги. Волосы шапкой висли на глаза.
- Слушай, Жук. Завтра отряд ты поведешь. Понял? Ты. А я нагоню. - Жук почтительно встряхивал головой.
- Кони готовы! - веселым голосом крикнул Гараська, входя к ним - Винтовку надо?
- Захвати.
Было одиннадцать часов. Месяц высоко вздыбился. Скрипучие ворота выпустили двух всадников.
Они проехали вдоль села. У костров, в тулупах и пимах, взад-вперед, чтоб не уснуть, ходили с винтовками часовые. У дальних за селом ворот, в поскотине, возле покрытых лесом скал, тоже горел костер. Четверо спали около жаркого пламени, пятый часовой с винтовкой, скорчившись, сидел на брошенном у костра седле и храпел. Зыков, проезжая, сгреб его за шиворот, приподнял, бросил в сугроб и, не оглядываясь, поехал дальше. Гараська захохотал:
- Вскочил... Хы-хы-хы... Опять кувырнулся... Целит!..
Жихнула пуля мимо самой зыковской головы и горласто, среди гор, грохнул выстрел. Зыков карьером подскакал к костру. Все у костра вскочили:
- В кого стрелял? - гневно крикнул он.
Часовой, раскосый парень, отряхивая снег, сердито скосил на Зыкова глаза:
- В чорта!.. В того самого, что в сугроб людей швыряет.
Зыков вынул пистолет и выстрелом в лоб уложил часового на месте.
От села, в тумане взвихренного снега, с гиканьем мчались марш-маршем всадники.
- Сменить часового! - крепко сказал Зыков и поехал вперед.
Гараська весь трясся, зубы его стучали.
Еще ковш Сохатого не повис отвесно над землей, как всадники, миновав звериные горные тропы и лога, подъехали к кержацкой заимке. Заимка, притаившись, плотно сидела в ущельи, как в пазухе блоха.
- Тпру, - остановил Гараська. - Здесь.
Из конур, из-под амбара, с лаем выскочили собаки. Трусливый Гараська поймал жердину. Зыков, подойдя к двери, постучал. Гараська, взмахивая жердиной, робко пятился от разъяренной собачьей своры.
За дверью раздался голос, в избе вспыхнул огонек.
- Господи Исусе Христе, помилуй нас, - сказал Зыков.
- Аминь.
Дверь отворилась, перед ними стоял высокий сухой бородач.
- Милости просим... Кто такие, гостеньки?
Маленькая изба, построенная на спешку, битком набита спящими. Было жарко. От разбросанных на полу подушек отрывались встрепанные головы, мигали сонными глазами и валились вновь.
ГЛАВА IV.
С утра Жук повел отряд дальше. Их путь был среди гор, в стороне от большака, напрямки, по ущельям, падям и узеньким долинам горных речушек. Древние засельники этого края, инородцы, частью были перебиты в гражданской склоке, частью бежали, куда глаза глядят, а иные притаились поблизости, в недоступных потайных местах.
И расстилались по пути: горы, тайга, сугробы, вольный ветер и безлюдье. Редко, редко, в стороне - заимка, деревня иль село.
В это же утро оповещенные по заимкам кержаки сбирались в избу. Уж нечем было дышать, и Зыков предложил пойти на воздух.
Румяные, веселые лица баб и девок улыбчиво проводили кержаков. Бабы стряпали, топили печь, звонко перекликались.
Гараська остался в избе. Сидит, врет. Бабье смеется.
- Овса, что ли, припереть? Сена? Пойдем кто-нибудь, покажь.
Все тело Гараськи горело, играла кровь. Но старуха, дьявол, зла, как чорт. И глаза у нее по ложке.
В глухом сосняке, где заготовляли лес, народ расселся на поваленных деревьях. Для сугрева, для веселости, развели костер. Зыков - в длиннополом, черного сукна на лисьем меху кафтане. Позднее зимнее солнце всходило из-за цепи гор. Зарумянились сосны, бородатые и безбородые крепкие лица кержаков. Красный кушак на Зыкове стал ярким, как кровяной огонь.
- Пошто, отцы и братья, ни единого человека из вас не было у меня на заимке? - спросил Зыков. - Давайте, сотворим беседу.
- Скрытничаем мы. Вот и сидим, боимся.
- Бежали, ягодка, сюда, бежали, - молодым голосом сказал белый старик на пне. Нос у него тонкий, горбатый, на серебряном сухом лице два черных глаза. - Наших мальцев Колчак воевать тянул, в солдаты. А с кем воевать-то, чью кровь-то лить, спрошу тебя? Свою же. Сие от диавола суть.
Старик порывисто запахнул зипун и, оглянувшись на народ, подозрительно уставился в лицо гостя.
Зыков крякнул, поправил пушистую шапку. Раскачиваясь и чуть согнувшись, он ходил взад-вперед меж костром и народом.
- Мы бы пришли к тебе, да перечат старики, - выкрикнул с каким-то надрывом молодой парень и сплюнул в снег.