- Все в порядке, - сказал я, - можете больше не приезжать.
- Благодарю вас, доктор, спасибо, - сказала мать, а Лидке велела: - Скажи дяденьке спасибо!
Но Лидка не желала мне ничего говорить. Больше я никогда в жизни ее не видел. Я стал забывать ее. А прием мой все возрастал. Вот настал день, когда я принял сто десять человек. Мы начали в девять часов утра и кончили в восемь часов вечера. Я, пошатываясь, снимал халат. Старшая акушерка-фельдшерица сказала мне:
- За такой прием благодарите трахеотомию. Вы знаете, что в деревнях говорят? Будто вы больной Лидке вместо ее горла вставили стальное и зашили. Специально ездят в эту деревню глядеть на нее. Вот вам и слава, доктор, поздравляю.
- Так и живет со стальным? - осведомился я.
- Так и живет. Ну, а вы доктор, молодец. И хладнокровно как делаете, прелесть!
- М-да... я, знаете ли, никогда не волнуюсь, - сказал я неизвестно зачем, но почувствовал, что от усталости даже устыдиться не могу, только глаза отвел в сторону. Попрощался и ушел к себе. Крупный снег шел, все застилало. Фонарь горел, и дом мой был одинок, спокоен и важен. И я, когда шел, хотел одного - спать. Тьма египетская
Где же весь мир в день моего рождения? Где электрические фонари Москвы? люди? Небо? За окошками нет ничего! Тьма...
Мы отрезаны от людей. Первые керосиновые фонари от нас в девяти верстах на станции железной дороги. Мигает там, наверное, фонарик, издыхает от метели. Пройдет в полночь с воем скорый в Москву и даже не остановится - не нужна ему забытая станция, погребенная в буране. Разве что занесет пути.
Первые электрические фонари в сорока верстах, в уездном городе. Там сладостная жизнь. Кинематограф есть, магазины. В то время как воет и валит снег на полях, на экране, возможно, плывет тростник, качаются пальмы, мигает тропический остров.
Мы же одни.
- Тьма египетская, - заметил фельдшер Демьян Лукич, приподняв штору.
Выражается он торжественно, но очень метко. Именно египетская.
- Прошу еще по рюмочке, - прнгласил я. (Ах, не осуждайте! Ведь врач, фельдшер, две акушерки, ведь мы тоже люди! Мы не видим целыми месяцами никого, кроме сотен больных. Мы работаем, мы погребены в снегу. Неужели же нельзя нам выпить по две рюмки разведенного спирту по рецепту и закусить уездными шпротами в день рождения врача?)
- За ваше здоровье, доктор! - прочувственно сказал Демьян Лукич.
- Желаем вам привыкнуть у нас! - сказала Анна Николаевна и, чокаясь, поправила парадное свое платье с разводами.
Вторая акушерка Пелагея Ивановна чокнулась, хлебнула, сейчас же присела на корточки и кочергой пошевелила в печке. Жаркий блеск метнулся по нашим лицам, в груди теплело от водки.
- Я решительно не постигаю, - заговорил я возбужденно и глядя на тучу искр, взметнувшихся под кочергой, - что эта баба сделала с белладонной. Ведь это же кошмар!
Улыбки заиграли на лицах фельдшера и акушерок.
Дело было вот в чем. Сегодня на утреннем приеме в кабинет ко мне протиснулась румяная бабочка лет тридцати. Она поклонилась акушерскому креслу, стоящему за моей спиной, затем из-за пазухи достала широкогорлый флакон и запела льстиво:
- Спасибо вам, гражданин доктор, за капли. Уж так помогли, так помогли!.. Пожалуйте еще баночку.
Я взял у нее из рук флакон, глянул на этикетку, и в глазал у меня позеленело. На этикетке было написало размашистым почерком Демьяна Лукича. "Тинцт. Белладонн..." и т.д. "16 декабря 1917 года".
Другими словами, вчера я выписал бабочке порядочную порцию белладонны, а сегодня, в день моего рождения, 17 декабря, бабочка приехала с сухим флаконом и с просьбой повторить.
- Ты... ты... все приняла вчера? - спросил я диким голосом.
- Все, батюшка милый, все, - пела бабочка сдобным голосом, - дай вам бог здоровья за эти капли... полбаночки как приехала, а полбаночки - как спать ложиться. Как рукой сняло...
Я прислонился к акушерскому креслу.
- Я тебе по скольку капель говорил? - задушенным голосом заговорил я. - Я тебе по пять капель... Что же ты голосом заговорил я - я те6е по пять капель... что же ты делаешь, бабочка? ты ж... я ж...
- Ей-богу, приняла! - гаворила баба, думая, что я не доверяю ей, будто она лечилась моей белладонной.
Я охватил руками румяные щеки и стал всматриваться в зрачки. Но зрачки были как зрачки. Довольно красивые, совершенно нормальные. Пульс у бабы был тоже прелестный. Вообще никаких признаков отравления белладонной у бабы не замечалось.
- Этого не может быть!.. - заговорил я и завопил: Демьян Лукич!
Демьян Лукич в белом халате вынырнул из аптечного коридора.
- Полюбуйтесь, Демьян Лукич, что эта красавица сделала! Я ничего не понимаю...
Баба испуганно вертела головой, поняв, что в чем-то она провинилась .
Демьян Лукич завладел флаконом, понюхал его, повертел в руках и строго молвил:
- Ты, милая, врешь. Ты лекарство не принимала!
- Ей-бо... - начала баба.
- Бабочка, ты нам очков не втирай, - сурово, искривив рот, говорил Демьян Лукич, - мы все досконально понимаем. Сознавайся, кого лечила этими каплями?
Баба возвела свои нормальные зрачки на чисто выбеленный потолок и перекрестилась.
- Вот чтоб мне...
- Брось, брось... - бубнил Демьян Лукич и обратился ко мне: - Они, доктор, ведь как делают. Счездит такая артистка в больницу, выпишут ей лекарство, а она приедет в деревню и всех баб угостит...
- Что вы, гражданин фершал...
- Брось! - отрезал фельдшер - я у вас восьмой год. Знаю. Конечно, раскапала весь флакончик по всем дворам, продолжал он мне.
- Еще этих капелек дайте, - умильно попросила баба.
- Ну, нет, бабочка, - ответил я и вытер пот со лба, этими каплями больше тебе лечиться не придется. Живот полегчал?
- Прямо-таки, ну, рукой сняло!..
- Ну, вот и превосходно. Я тебе других выпишу, тоже очень хорошие.
И я выписал бабочке валерьянки, и она, разочарованная, уехала .
Вот об этом случае мы и толковали у меня в докторской квартире в день моего рождения, когда за окнами висела тяжким занавесом метельная египетская тьма.
- Это что, - говорил Демьян Лукич, деликатно прожевывая рыбку в масле, - это что. Мы-то привыкли уже здесь. А вам, дорогой доктор, после университета, после столицы, весьма и весьма придется привыкать. Глушь!
- Ах, какая глушь! - как эхо, отозвалась Анна Николаевна.
Метель загудела где-то в дымоходах, прошелестела за стеной. Багровый отсвет лег на темный железный лист у печки. Благословение огню, согревающему медперсонал в глуши!
- Про вашего предшественника Леопольда Леопольдовича изволили слышать? - заговорил фельдшер и, деликатно угостив папироской Анну Николаевну, закурил сам.
- Замечательный доктор был! - восторженно молвила Пелагея Ивановна, блестящими глазами всматриваясь в благостный огонь. Праздничный гребень с фальшивыми камушками вспыхивал и погасал у нее в черных волосах.
- Да, личность выдающаяся, - подтвердил фельдшер. Крестьяне его прямо обожали. Подход знал к ним. На операцию ложиться к Липонтию - пожалуйста! Они его вместо Леопольд Леопольдович Липонтий Липонтьевичем звали. Верили ему. Ну, и разговаривать с ними умел. Нуте-с, приезжает к нему как-то приятель его, Федор Косой из Дульцева, на прием. Так и так, говорит, Липонтий Липонтьич, заложило мне грудь, ну, не продохнуть. И, кроме того, как будто в глотке царапает...
- Ларингит, - машинально молвил я, привыкнув уже за месяц бешеной гонки к деревенским молниеносным диагнозам.
- Совершенно верно. "Ну, - говорит Липонтий, - я тебе дам средство. Будешь ты здоров через два дня. Вот тебе французские горчишники. Один налепишь на спину между крыл, другой - на грудь. Подержишь десять минут, сымешь. Марш! Действуй!" Забрал тот горчишники и уехал. Через два дня появляется на приеме.
"В чем дело?" - спрашивает Липонтий.
А Косой ему:
"Да что ж, говорит, Липонтий Липонтьич, не помогают ваши горчишники ничего".
"Врешь! - отвечает Липонтий. - Не могут французские горчишники не помочь! Ты их, наверное, не ставил?"
"Как же, говорит, не ставил? И сейчас стоит..." и при этом поворачивается спиной, а у него горчишник на тулупе налеплен!..
Я расхохотался, а Пелагея Ивановна захихикала и ожесточенно застучала кочергой по полену.
- Воля ваша, это - анекдот, - сказал я, - не может быть!
- Анек-дот?! Анекдот? - вперебой воскликнули акушерки.
- Нет-с! - ожесточенно воскликнул фельдшер. - У нас, знаете ли, вся жизнь из подобных анекдотов состоит...У нас тут такие вещи...
- А сахар?! - воскликнула Анна Николаевна - Расскажите про сахар, Пелагея Ивановна!
Пелагея Ивановна прикрыла заслонку и заговорила, потупившись:
- Приезжаю я в то же Дульцево к роженице...
- Это Дульцево - знаменитое место, - не удержался фельдшер и добавил: - Виноват! продолжайте, коллега!
- Ну, понятное дело, исследую, - продолжала коллега Пелагея Ивановна, - чувствую под шипцами в родовом канале что-то непонятное... то рассыпчатое, то кусочки... Оказывается - сахар-рафинад!
- Вот и анекдот! - торжественно заметил Демьян Лукич.
- Поз-вольте... ничего не понимаю...
- Бабка! - отозвалась Пелагея Ивановна - Знахарка научила. Роды, говорит, у ей трудные. Младенчик не хочет выходить на божий свет. Стало быть, нужно его выманить. Вот они, значит, его на сладкое и выманивали!
- Ужас! - сказал я.
- Волосы дают жевать роженицам, - сказала Анна Николаевна.
- Зачем?!
- Шут их знает. Раза три привозили нам рожениц. Лежит и плюется бедная женщина. Весь рот полон щетины. Примета есть такая, будто роды легче пойдут...
Глаза у акушерок засверкали от воспоминаний. Мы долго у огня сидели за чаем, и я слушал как зачарованный. О том, что, когда приходится вести роженицу из деревни к нам в больницу, Пелагея Иванна свои сани всегда сзади пускает: не передумали бы по дороге, не вернули бы бабу в руки бабки. О том, как однажды роженицу при неправильном положении, чтобы младенчик повернулся, кверху ногами к потолку подвешивали. О том, как бабка из Коробова, наслышавщись, что врачи делают прокол плодного пузыря, столовым ножом изрезала всю голову младенцу, так что даже такой знаменитый и ловкий человек, как Липонтий, не мог его спасти, и хорошо, что хоть мать спас. О том...