Смекни!
smekni.com

Записки юного врача (стр. 8 из 22)

Печку давно закрыли. Гости мои ушли в свой флигель. Я видел, как некоторое время тускловато светилось оконце у Анны Николаевны, потом погасло. Все скрылось. К метели примешался густейший декабрьский вечер, и черная завеса скрыла от меня и небо и землю.

Я расхаживал у себя по кабинету, и пол поскрипывал под ногами, и было тепло от голландки-печки, и слышно было, как грызла где-то деловито мышь.

"Ну, нет, - раздумывал я - я буду бороться с египетской тьмой ровно столько, сколько судьба продержит меня здесь в глуши. Сахар-рафинад... Скажите пожалуйста!.."

В мечтаниях, рождавшихся при свете лампы под зеленым колпаком, возник громадный университетский город, а в нем клиника, а в клинике - громадный зал, изразцовый пол, блестящие краны, белые стерильные простыни, ассистент с остроконечной, очень мудрой, седеющей бородкой...

Стук в такие моменты всегда волнует, страшит. Я вздрогнул.. .

- Кто там, Аксинья? - спросил я, свешиваясь с балюстрады внутренней лестницы (квартира у врача была в двух этажах: вверху кабинет и спальни, внизу - столовая, еще одна комната - неизвестного назначения и кухня, в которой и помещалась эта Аксинья - кухарка - и муж ее, бессменный сторож больницы).

Загремел тяжелый запор, свет лампочки заходил и закачался внизу, повеяло холодом. Потом Аксинья доложила:

- Да больной приехал...

Я, сказать по правде, обрадовался. Спать мне еще не хотелось, а от мышиной грызни и воспоминаний стшио немного тоскливо, одиноко. Притом больной, значит, не женщина, значит, не самое страшное - не роды.

- Ходит он?

- Ходит, - зевая, ответила Аксинья.

- Ну, пусть идет в кабинет.

Лестница долго скрипела. Поднимался кто-то солидный, большого веса человек. Я в это время уже сидел за письменным столом, стараясь, чтобы двадцатичетырехлетняя моя живость не выскакивала по возможности из профессиональной оболочки эскулапа. Правая моя рука лежа на стетоскопе, как на револьвере.

В дверь втиснулась фигура в бараньей шубе, валенках. Шапка находилась в руках у фигуры.

- Чего же это вы, батюшка, так поздно? - солидно спросил я для очистки совести.

- Извините, гражданин доктор, - приятным, мягким голосом отозвалась фигура, - метель - чистое горе! Ну, задержались, что поделаешь, уж простите, пожалуйста!..

"Вежливый человек", - с удовольствием подумал я. Фигура мне очень понравилась, и даже рыжая густая борода произвела хорошее впечатление. Видимо, борода эта пользовалась некоторым уходом. Владелец ее не только подстриг, но даже и смазывал каким-то веществом, в котором врачу, побывшему в деревне хотя бы короткий срок, нетрудно угадать постное масло.

- В чем дело? Снимите шубу. Откуда вы?

Шуба легла горой на стул.

- Лихорадка замучила, - ответил больной и скорбно глянул .

- Лихорадка? Ага! Вы из Дульцева?

- Так точно. Мельник.

- Ну, как же она вас мучает? Расскажите! - Каждый день, как двенадцать часов, голова начинает болеть, потом жар как пойдет... Часа два потреплет и отет болеть, потом жар как пойдет... Часа два потреплет и отпустит...

"Готов диагноз!" - победно звякнуло у меня в голове.

- А в остальные часы ничего?

- Ноги слабые...

- Ага... Расстегнитесь! Гм... так.

К концу осмотра больной меня очаровал. После бестолковых старушек, испуганных подростков, с ужасом шарахающихся от металлического шпаделя, после этой утренней штуки с белладонной на мельнике отдыхал мой университетский глаз.

Речь мелыиика была толкова. Кроме того, он оказался грамотным, и даже всякий жест его был пропитан уважением к науке, которую я считаю своей любимой, к медицине.

- Вот что, голубчик, - говорил я, постукивая по широчайшей теплой груди, - у вас малярия. Перемежающаяся лихорадка... У меня сейчас целая палата свободна. Очень советую ложиться ко мне. Мы вас как следует понаблюдаем. Начну вас лечить порошками, а если не поможет, мы вам впрыскивания сделаем. Добьемся успеха. А? Ложитесь?..

- Покорнейше вас благодарю! - очень вежливо ответил мельник. - Наслышаны об вас. Все довольны. Говорят, так помогаете... и на впрыскивания согласен, лишь бы поправиться.

"Нет, это поистине светлый луч во тьме!" - подумал я и сел писать за стол. Чувство у меня при этом было настолько приятное, будто не посторонний мельник, а родной брат приехал ко мне погостить в больницу.

На одном бланке я написал:

"Chinini mur. - 0,5 Д.Т. дос. Н 10 С. Мельнику Худову По одному порошку в полночь".

И поставил лихую подпись.

А на другом бланке:

"Пелагея Ивановна!

Примите во 2-ю палату мельника. У него malaria. Хинин по одному порошку, как полагается, часа за 4 до припадка, значит, в полночь.

Вот вам исключение! Интеллигентный мельник!"

Уже лежа в постели, я получил из рук хмурой и зевающей Аксиньи ответную записку:

"Дорогой доктор!

Все исполнила. Пел. Лобова."

И заснул.

... И проснулся.

- Что ты? Что? Что, Аксинья?! - забормотал я.

Аксинья стояла, стыдливо прикрываясь юбкой с белым горошком по темному полю. Стеариновая свеча трепетно освеща ее заспанное и встревоженное лицо.

- Марья сейчас прибежала, Пелагея Ивановна велела, чтоб вас сейчас же позвать.

- Что такое? - Мельник, говорит, во второй палате помирает.

- Что-о?! Помирает? Как это так помирает?!

Босые мои ноги мгновенно ощутили прохладный пол, не попадая в туфли. Я ломал спички и долго тыкал и горелку, пока она не зажглась синеватым огоньком. На часах было ровно шесть.

"Что такое?.. Что такое? да неужели же не малярия?! Что же с ним такое? пульс прекрасный..."

Не позже чем через пять минут я, в надетых наизнанку носках, в незастегнутом пиджаке, взъерошенный, в валенках, проскочил через двор, еще совершенно темный, и вбежал во вторую палату.

На раскрытой постели, рядом со скомканной простыней, в одном больничном белье сидел мельник. Его освещала маленькая керосовая лампочка. Рыжая его борода была взъерошена, а глаза мне показались черными и огромными. Он покачивался, как пьяный. С ужасом осматривался, тяжело дышал...

Сиделка Марья, открыв рот, смотрела на его темно-багровое лицо.

Пелагея Ивановна, в криво надетом халате, простоволосая, метнулась навстречу мне.

- Доктор! - воскликнула она хрипловатым голосом. Клянусь вам, я не виновата. Кто же мог ожидать? Вы же сами черкнули - интеллигентный...

- В чем дело?!

Пелагея Ивановна всплеснула руками и молвила: - Вообразите, доктор! Он все десять порошков хинину съел сразу! В полночь. x x x

Был мутноватый зимний рассвет. Демьян Лукич убирал желудочный зонд. Пахло камфарным маслом. Таз на полу был полон буроватой жидкостью. Мельник лежал истощенный, побледневший, до подбородка укрытый белой простыней. Рыжая борода торча дыбом. Я, наклонившись, пощупал пульс и убедился, что мельник выскочил благополучно.

- Ну, как? - спросил я.

- Тьма египетская в глазах... О... ох... - слабым басом отозвался мельник.

- У меня тоже! - раздраженно ответил я.

- Ась? - отозвался мельник (слышал он еще плохо) .

- Объясни мне только одно, дядя: зачем ты это сделал?! - в ухо погромче крикнул я.

И мрачный и неприязненный бас отозвался:

- Да, думаю, что валандаться с вами по одному порошочку? Сразу принял - и делу конец.

- Это чудовищно! - воскликнул я.

- Анекдот-с! - как бы в язвительном забытьи отозвался фельдшер...

x x x

"Ну, нет... я буду бороться. Я буду... Я..." И сладкий сон после трудной ночи охватил меня. Потянулась пеленою тьма египетская... и в ней будто бы я... не то с мечом, не то со стетоскопом. Иду... борюсь... В глуши. Но не один. А идет моя рать: Демьян Лукич, Анна Николаевна, Пелагея Ивановна. Все в белых халатах, и все вперед, вперед...

Сон - хорошая штука!..

Морфий. Морфий

1.

Давно уже отмечено умными людьми, что счастье как здоровье: когда оно налицо, его не замечаешь. Но когда пройдут годы, - как вспоминаешь о счастье, о, как вспоминаешь!

Что касается меня, то я, как выяснилось это теперь, был счастлив в 1917 году, зимой. Незабываемый, вьюжный, стремительный год.

Начавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный город. Велика штука, подумаешь, уездный город? Но если кто-нибудь подобно мне просидел в снегу зимой, в строгих и бедных лесах летом, полтора года, не отлучаясь ни на один день, если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели кто-нибудь ездил на роды за 18 верcт в санях, запряженных гуськом, тот, надо полагать, поймет меня.

Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество! И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки и главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели - вывеска с сапогами, золотой крендель, изображение молодого человека со свиными наглыми глазками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за 30 копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных, коими изобилует отечество мое.

До сих пор с дрожью вспоминаю салфетки Базиля, салфетки, заставлявшие неотступно представлять себе ту страницу в германском учебнике кожных болезней, на которой с убедительной ясностью изображен твердый шанкр на подбородке у какого-то гражданина.

Но и салфетки эти все же не омрачат моих воспоминаний! На перекрестке стоял живой милиционер, в запыленной витрине смутно виднелись железные листы с тесными рядами пирожных с рыжим кремом, сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.

О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское. В больнице была операционная, в ней сиял автоклав, серебрились краны, столы раскрывали свои хитрые лапы, зубья, винты. В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня). Фельдшера, акушерки, сиделка, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только! С цейсовским микроскопом, прекрасным запасом красок.